В Шульс-Тараспе они выпили чаю. Потом, сидя на парковой скамейке, лорд Элкинс осторожно, обиняками, приступил к делу. В Оксфорде у него две племянницы, примерно ее возраста, если она захочет приехать в Англию, то сможет пожить у них; ему доставит удовольствие пригласить ее к ним, ну а потом, если, конечно, ей не будет в тягость общество старого человека, он будет счастлив показать ей Лондон. Правда, он не уверен, есть ли у нее возможность вообще покидать Австрию, не связана ли она чем-нибудь дома, он имеет в виду: душевно связана. Вопрос поставлен ясно. Однако Кристина в своей восторженности не поняла его. О нет, ей очень хочется посмотреть мир, и Англия, говорят, замечательная, она так много слышала о Оксфорде с его гребными гонками, ведь нет другой страны, где так любят спорт, где так прекрасно быть молодым.

***

Лицо старика омрачилось. Ни слова она не сказала о нем самом. Думала только о себе, о своей молодости. Решимость снова покинула его. Нет, думает он, это преступно – заточить молодое существо, в котором жизнь бьет ключом, в древний замок, к старому человеку. Нет, не дожидайся отказа, не будь смешным! Простись с этим, старик! Не воротишь! Поздно!

– Не пора ли нам вернуться? – спрашивает он изменившимся вдруг голосом.

– Боюсь, ваша тетушка будет беспокоиться.

– Хорошо, – отвечает она и с восторгом добавляет:

– Ах, было так чудесно, здесь все так бесподобно красиво.

Он садится в машину рядом с ней; на обратном пути старик больше молчит, густя о ней, грустя о себе. Но она не догадывается, что происходит в нем, и не подозревает, что произойдет с ней; раскрасневшиеся щеки подставлены свистящему ветру, ясный взгляд устремлен на пейзаж.

***

Когда они вышли из машины, в отеле только что прозвучал гонг.

Благодарно пожав почтенному человеку руку, Кристина бежит наверх переодеться: теперь это уже стало у нее привычкой. В первые дни занятие туалетом всякий раз вызывало страх, напряжение, озабоченность и в то же время было веселой, волнующей игрой. Всякий раз она дивилась в зеркале какому-то новому, наряженному существу, в которое неожиданно преображалась.

Теперь же для нее быть каждый вечер красивой и элегантной – нечто само собой разумеющееся. Несколько движений – платье легкой цветной волной стекает по тугой груди, уверенный мазок по красным губам, волосы откидываются назад, шаль набрасывается на плечи, и она готова, в земной роскоши она чувствует себя столь же естественно, как в собственной коже! Еще один взгляд через плечо в зеркало: хорошо! Довольна! И она мчится к тете звать ее на ужин.

Но, открыв дверь, она в изумлении застывает: в комнате, отличавшейся педантичным порядком, царит полнейший хаос, на полу раскрытые чемоданы, на стульях, на кровати, на столе разбросаны шляпы, туфли и всевозможная одежда.

Тетя в домашнем халате, склонясь над чемоданом, пытается коленом закрыть упрямую крышку.

– Что… что случилось? – удивляется Кристина.

Тетя намеренно не поднимает глаз и с раскрасневшимся лицом продолжает ожесточенно давить на чемодан. Пыхтя и чертыхаясь, она отвечает:

– Мы… о черт!.. Ты закроешься или нет?.. Мы уезжаем.

– Да?.. Почему? – Рот у Кристины невольно открывается.

Тетя еще раз бьет по замку, наконец он защелкнулся. Тяжело дыша, она распрямляется.

– Да, Кристль, жаль, конечно, я тоже огорчена! Но ведь я с самого начала говорила Энтони, что он плохо перенесет высокогорье. Для пожилых людей это не годится. Днем у него опять был приступ астмы.

– Боже мой! – Кристина устремляется навстречу старику, который, ни о чем не подозревая, выходит в эту минуту из смежной комнаты. Дрожа от испуга, она с пылкой нежностью берет его за руки. – Как ты себя чувствуешь, дядя?

Тебе лучше? Господи, если б я знала, никуда бы не поехала! Но сейчас ты хорошо выглядишь, честное слово, тебе лучше, да?

В полной растерянности он смотрит на нее: испуг ее неподделен. Она совершенно забыла о себе. И еще не осознала, что должна уезжать. Только одно поняла, что добрый старый человек болен. И испугалась за него, не за себя.

Энтони, как всегда невозмутимый и уж совсем не хворый, испытывает неловкость от столь искреннего опасения за его здоровье и ласкового участия.

Он начинает догадываться, в какую отвратительную комедию его втянули.

– Ну что ты, деточка, – бурчит он (черт побери, почему Клер все валит на меня?), – ты же знаешь Клер, она вечно преувеличивает. я чувствую себя вполне здоровым, и, если б от меня зависело, мы бы остались. – И, скрывая досаду на жену, поставившую его в ложное, не совсем еще понятное ему положение, он почти грубо добавляет:

– Клер, да брось ты наконец эту возню с чемоданами, будь они прокляты, время еще есть. Давай посидим спокойно последний вечер с нашей доброй девочкой.

Клер тем не менее продолжает возиться и молчит, видимо опасаясь неизбежных объяснений. Энтони в свою очередь (пусть сама выпутывается, я тут ни при чем) сосредоточенно смотрит в окно. Между обоими, как нечто ненужное и тягостное, молча и растерянно стоит Кристина. Что-то случилось, она это чувствует, что-то, чего она не понимает. Ярко сверкнула молния, Кристина с бьющимся сердцем ждет грома, а его все нет и нет, но ведь он должен быть.

Она не осмеливается спросить, боится подумать, однако каждым нервом чувствует: случилось что-то скверное. Может, они поссорились? Может, плохие вести из Нью-Йорка? Что-то на бирже, какие-нибудь дела, банкротство, об этом сейчас каждый день пишут газеты. Или у дяди действительно был приступ и он молчит, только чтобы меня не тревожить? Стою как истукан и не знаю, то мне тут делать. Но ничего не меняется, по-прежнему молчание, молчание; тетя продолжает суетиться, дядя беспокойно шагает взад-вперед, а в груди Кристины гулко колотится сердце.

Вот оно – избавление! – раздается стук в дверь. Входит коридорный, за ним второй с белой скатертью, салфетками и приборами. К удивлению Кристины, они убирают со стола курительные принадлежности, покрывают его скатертью и расставляют приборы.

– Ты знаешь, – говорит наконец тетя, – Энтони решил, что будет лучше поужинать сегодня в номере. Терпеть не могу эти бесконечные прощания и расспросы – куда, надолго ли, кроме того, я почти все вое упаковала, и смокинг Энтони уже в чемодане. Да и спокойнее нам здесь, уютнее, не правда ли?

Официанты вкатывают столик на колесах и подают кушанья из горячих никелированных кастрюль. Когда эти выйдут за дверь, думает Кристина, должны же мне, в конце концов, все объяснить. Она робко поглядывает на лица близких ей людей: дядя, низко склонившись над тарелкой, усердно орудует ложкой, тетя выглядит бледной и смущенной.

И вот она говорит:

– Ты, наверное, удивлена, Кристль, что мы так быстро решились. Но у нас в Америке все делается quick[16], это одна из хороших привычек, которые там приобретаешь. Главное – не затягивать то, к чему не лежит душа. Не идет какое-то дело – бросай его, начинай новое; неуютно тебе на этом месте – собирай чемоданы, уезжай куда-нибудь еще. Вообще-то я не хотела тебе говорить, потому что видела, как ты здесь превосходно отдохнула, но мы уже давно неважно себя чувствуем, а все время плохо сплю, а Энтони… не выносит этого разреженного воздуха. Да еще вот неожиданно пришла сегодня от наших друзей из Интерлакена, ну, мы и решили: съездим туда на несколько деньков, а потом еще в Экс-ле-Бен. Да, у нас… понимаю, тебе это в диковину… все делается quick.

Кристина наклоняется над тарелкой: лишь бы не смотреть сейчас тете в глаза! Что-то покоробило ее в тоне, в лихости болтовни: в каждом слове звучала какая-то фальшь, какая-то неестественная бодрость. За этим наверняка что-то кроется, чувствует Кристина. Должно еще что-то последовать – и следует.

– Конечно, лучше всего, если б ты могла поехать с нами, – продолжает тетя, отделяя от пулярки крылышко. – Но Интерлакен, думаю, тебе не понравится, это не место для молодых людей, и еще вопрос: стоит ли тебе мотаться на два-три денька, которые остались от отпуска. Здесь ты замечательно отдохнула, чистый, свежий воздух пошел тебе весьма впрок… да, я всегда говорю, для молодежи ничего нет лучше высокогорья, надо, чтобы Элвин и Дикки разок сюда приехали, а вот для старых, изношенных, отбарабанивших сердец Энгадин-то и не годится. Да, конечно, мы были бы очень рады, ведь Энтони очень к тебе привязался, но, с другой стороны, туда семь часов и обратно семь, для тебя это многовато, в конце концов, на следующий год мы опять сюда приедем… Разумеется, если ты хочешь с нами в Интерлакен…

– Нет, нет, – отвечает Кристина, вернее, отвечают ее губы, машинально, как продолжают считать вслух под наркозом, когда сознание уже давно отключилось.

– Я даже думаю, тебе лучше поехать прямо домой, отсюда есть один необычайно удобный поезд – я справлялась у портье, – отходит около семи утра, завтра вечером будешь в Зальцбурге, а послезавтра дома. Представляю, как мать обрадуется, дочка такая загорелая, посвежевшая, юная, в самом деле, выглядишь ты роскошно, и лучше всего, если ты довезешь себя в таком отдохнувшем виде домой.

– Да, да, – еле слышно капают два слога с губ Кристины. И зачем она еще сидит здесь? Ведь оба явно хотят отделаться от нее, и поскорее. Но почему?

Что-то случилось, что-то наверняка случилось. Она машинально продолжает есть, ощущая в каждом куске какую-то горечь, и думает только об одном: я должна сейчас что-нибудь сказать, что-нибудь такое легкое, небрежное, чтобы только не показать, что сердце обливается слезами и горло сжимает от обиды, и сказать это как бы между прочим – холодно, равнодушно.

Наконец ей приходит на ум:

– Я принесу сейчас твои платья, мы их сразу уложим. – И она поднимается из-за стола.

Но тетя спокойно усаживает ее обратно.

– Не стоит, деточка, время еще есть. Третий чемодан я уложу завтра.

Оставь все у себя в номере, горничная принесет. – И, внезапно устыдившись добавляет: