Я не хочу, да и не могу говорить плохо о женщине, которая меня воспитывала. Она часто напоминала о том, как я должна быть ей благодарна — и, конечно, имела на это право. Сладить со мной бывало нелегко, так что, может, от родителей мне доставалось бы еще больше… И, наверно, в тот день я действительно вывела ее из себя, если она выбросила в мусор мою коробку, где лежали разные мелочи. Нечего тащить в дом всякую дрянь.

Наверно, этот осколок металла был там, в коробке… Не помню. Плакать я, конечно, все равно не стала — назло. Тем более, что эта игрушка была мне не очень нужна, — тогда я уже могла видеть и без нее. Можно смотреть на воду, на стекло, в огонь. А порой можно и никуда не смотреть, просто закрыть глаза. Все равно это приходит само — или не приходит вовсе.


…Будем опять жить. Будет все в прошлом — забудем, кто есть мы. Чада будут, нивы будут, прекрасная жизнь — забудем, кто есть мы.

Расеюния чарует очи, никуда не деться от нее. Живы еще чада ее, ведая, кто они в мире.


Тусклая бронзовая гладь, испещренная волнистой рябью письмен… Вода Тибра — такая, как прежде. Река бежит среди высоких бетонных стен, покрытых зеленоватой патиной водорослей.

На набережной — киоски с сувенирами, лотки с мороженым, туристы.

Вечереет, и солнце перекатилось за правый берег. Если перейти по мосту, окажешься на холме Яникул.

Прогулочный парк, играют в волейбол, едят бутерброды, пьют пиво. Карусель. У подножия памятника Гарибальди, воздвигнутого на огромной белой тумбе, целуются парочки. Отсюда вы можете насладиться великолепным видом на Вечный город, раскинувшийся внизу, словно море огней. Это подарит вам незабываемые романтические ощущения.


Две тысячи девятый год ныне, — как говорится, от рождества… или, лучше, новой эры. Стало быть, две с половиной тысячи лет минуло с тех пор… Он был молод и знатного рода, Гай Муций по прозванию Корд, что значит «поздно рожденный».

* * *

Он жил в этом небольшом городе за рекой, в Риме. Когда там случалось бывать кому-то из расенов — то бишь, из тех, кого римляне звали этрусками, — они потом рассказывали, что Рума — город дикий, под стать его жителям, народу буйному и беззаконному. Что, украшенный лишь оружием и доспехами, снятыми с убитых врагов, он являет собой зрелище мрачное, грозное. Что нет там ничего красивого, радующего око…

И правда, там не найти было ни роскошных палат, как в Клевсине и Вейях, ни святилищ с пышным убранством, ни изваяний из мрамора и бронзы. Всего несколько высоких домов: храм Юпитера на Капитолийском холме, храм Весты на небольшой торговой площади — форуме. Улочки узкие, извилистые, лишь кое-где вымощены речной галькой. Простые дома из сырцового кирпича разбросаны по склонам холмов, среди густых рощ, оврагов и топких низин. В этих гиблых местах таилась болотная лихорадка — и каждый год собирала страшную дань…

Но это был его родной город. Здесь он восьми дней от роду, с крохотным золотым мечом на шее, был принесен в храм и наречен по имени. Здесь делал первые шаги и впервые взял в руки оружие. Здесь он в день своего семнадцатилетия принес первую жертву богам, отдав на их алтарь золотой амулет, потому что кончилось его детство, а мужчине не подобает носить золото — ведь только железо приносит победу! Это был его родной город, он любил его и был готов защищать… Как же иначе?

Вокруг города высилась крепостная стена, за ней тянулись пастбища и пшеничные нивы, протекал Тибр, желтый от песка и ила, — граница римских земель. А на другом берегу, с холма Яникул, начинались владения могущественных соседей — расенов. Но уже много лет в Риме правили их соплеменники, и они привыкли считать этот город окраиной своей державы, а на его жителей смотреть свысока. Не зря, дескать, говорится: каким болотом плыть, той и славе быть… Да и что тут скажешь, если дикий мятежный сброд не ценит чести, незаслуженно выпавшей ему на долю. Разве это не великая милость судьбы — пребывать под мудрой и справедливой властью царей расенской крови!

Сто семь лет там царствовали потомки расенов, и последним из них был Тарху — Тарквиний Гордый. Еще римляне называли его надменным и жестоким, да так оно и было… Волю сената и народа он презирал — не внимая ничьему совету, объявлял и заканчивал войны, по своей прихоти заключал договоры и нарушал их. Вопреки законам творил суд, лишал жизни и добра всех, кто был ему неугоден или подозрителен, приговаривал граждан к казням и изгнанию… Но наконец и сам он был изгнан из Рима. И прибыл в Клузий — по-нашему, Клевсин, — просить помощи у царя Ларса Порсенны. А тот немедля двинулся на Рим с вооруженным войском.

Говорили, что никогда прежде не бывало в сенате такого ужаса — настолько могущественным был тогда Клузий, столь грозным было имя Порсенны… Отраженный в своем первом натиске, он решил перейти от приступа к осаде: выставил стражу на холме Яникул, а лагерь расположил на равнинном берегу Тибра, собрав к нему отовсюду суда — и для надзора, чтобы не было в Рим подвоза продовольствия, и для грабежа, чтобы воины могли переправляться при случае где угодно. Скоро римские окрестности стали так опасны, что даже скот оттуда сгоняли в город, не решаясь пасти его за воротами. Бедный люд освободили от пошлин и налогов: пусть платят те, у кого хватает дохода, с неимущих довольно того, что они растят своих детей…


Он готов был отправиться в путь сразу же, едва пришла к нему эта мысль. Но только рассудил, что, пойдя без ведома консулов и втайне от всех, может быть схвачен римской стражей как перебежчик — и сперва явился в сенат. Сказал, что хочет переплыть Тибр и, если удастся, проникнуть во вражеский лагерь.

— Не грабить, не мстить за разбой, — нечто большее задумал я совершить, если помогут боги…

Все понимали, о чем он, знали, что ему не вернуться живым. Но ведь он и сам это знал. И ему сказали — иди.

Войти в лагерь было легко, да к тому же, он ведал и нашу речь, и обычаи… И одет был так же, — плащ спадает складками, обнажая правую руку, и на плече заколот пряжкой. Так все ходили. А с лица ведь не узнаешь, где расен, где римлянин. Особенно если волосы не очень темные, и глаза…

Придя, он попал в густую толпу народа перед царским местом. Там как раз выдавали жалованье войскам, и казначей, сидевший рядом с царем, был очень занят, и воины к нему шли толпою. Этот человек всегда смотрел спесиво, а наряд носил пышный, не хуже царского… И, боясь спросить, который из двух Порсенна, чтобы не выдать себя незнаньем царя, римлянин совершил то, к чему толкнул его случай, — вместо царя убил казначея…

Прорубаясь оттуда окровавленным мечом сквозь смятенную толпу, в шуме и давке, он был схвачен охраной, и его приволокли к царю.

Был вечер, все темнее становилось вокруг. Только возле царского трона горел жертвенник, и отблески пламени плясали на лицах… Стоя перед разгневанным царем, на окрик: «Кто ты, как твое имя?» — он проговорил очень спокойно:

— Я римский гражданин.

В толпе зашумели, взъярились, кто-то выкрикнул: «Ах ты, римская погань!» Тогда у нас говорили так… А он даже не обернулся — и продолжал, будто не слыша, обращаясь к одному царю:

— Зовут меня Гай Муций. Я вышел на тебя, как враг на врага, и готов умереть, как готов был убить. И делать, и претерпевать сильное римляне умеют…

Так он это молвил, словно ведет речь о самом обычном. Старый царь взглянул на него зорче:

— Патриций? А род свой позоришь таким бесчинством! — видно, это имя было ему известно. — И много вас, римских граждан, тебе под стать?

— Я не один.

Было черно вокруг, и река едва виднелась, а дальше — тьма. И кто знает, что он видел в этой темной дали, и почему смотрел в нее так долго… Потом снова обернулся к царю:

— Многие следом за мною ждут той же чести. Если угодно, готовься каждый час рисковать головой, встречать вооруженного врага у порога. Такую войну объявляем тебе мы, римляне! Не бойся войска, не бойся битвы, — будешь ты с каждым один на один.

Вокруг закричали люто — «Смерть ему!» И правда, это ли не дерзость — в столь грозной доле не устрашаться, а устрашать других… Нет бы кинуться в ножки царю, — и всем бы пришлось по нраву, и, глядишь, вымолил бы себе легкую смерть. А так Порсенна велел развести вокруг костры, суля ему пытку, если он не признается тут же, что скрывается за его темной угрозой.

— Ну, что молчишь, римский щенок? Не боишься огня?…

Его обступили со всех сторон. И отовсюду скалилась глумливая злоба.

— …римская падаль… ничего, шкуру подпалить — заговорит…

Он посмотрел на царя, окинул взглядом тех, кто стоял подле него. И чуть усмехнулся — так, будто говорил: ну и мразь же вы! А потом вдруг стремительно шагнул к жертвеннику, из которого вырывалось пламя, и положил правую руку в огонь.

Кто-то дико вскрикнул, потом стало очень тихо. А он, стоя перед царем, молча смотрел ему в лицо, меж тем как огонь сжигал его руку, и жег ее, будто ничего не чувствуя… и так сгубил… покуда царь не вскочил вдруг со своего места и не приказал оттащить его от алтаря.

И, взглянув ему в глаза, царь на миг заслонился — будто ему грозила опасность от безоружного человека, который сам себя обрек на пытку…

— Отойди, — сказал Ларс Порсенна. — Ты безжалостнее к себе, чем ко мне! Я велел бы почтить такую доблесть, будь она во славу моей отчизны; ныне же по праву войны отпускаю тебя на волю.

И среди мертвой тишины отдал ему меч, протянув оружие с возвышения. Он принял меч левой рукой. Потом его и прозвали — Сцевола, что значит Левша…

— Поскольку в такой чести у тебя доблесть, — сказал он царю, — прими от меня в дар то, чего не мог добиться угрозами: триста римлян поклялись преследовать тебя таким способом. Первый жребий был мой. А за мною последует другой, кому выпадет, и каждый придет в свой черед, пока судьба не подставит тебя удару!