Итак, Жиль вновь очутился в своей маленькой комнатке на улице Сен-Гвенаэль, комнатке, которую он снимал у одной старой девы, за весьма скромную плату предоставлявшей кров и не слишком обильный стол . Кров этот состоял из крошечной комнаты, дурно меблированной, без занавесок на окнах, без ковра, но зато с высоким окном и с лепными украшениями, покрытыми пылью, но придававшими комнате отпечаток некоего благородства. Кроме того, в своем камине Жиль мог нажарить зимой каштанов, чтобы умерить аппетит, редко удовлетворяемый постными супами хозяйки. К тому же он чувствовал себя здесь как дома более, чем в доме своей матери, потому что был наедине со своими мечтами и бедными сокровищами, составлявшими его движимое имущество: несколькими предметами одежды угнетающе простого покроя, несколькими принадлежностями туалета, раковинами и причудливой формы камнями, которые он подобрал во время своих странствий по песчаному побережью и полям. Здесь хранились также и его книги, конечно, только те, что были необходимы при обучении, однако среди них находились две книги, совсем не подходящие для будущего священника:

«Век Людовика XIV», сочинение г-на де Вольтера, и «Эмиль» Жан-Жака Руссо, читая которого юноша особенно наслаждался.

Все вышеперечисленное составляло маленький замкнутый мирок, в котором после бегства из Кервиньяка Жиль надеялся вновь обрести самого себя. Но довольно быстро он увидел, что это более невозможно, так как Жюдит чудилась ему даже во время чтения: прекрасные пленницы Александра Македонского или царица Клеопатра становились до странности на нее похожими, с огненными волосами и формами лучезарной плоти. Тогда он в ярости отбрасывал книгу в угол и всю ночь ворочался на своем набитом водорослями матрасе, безуспешно пытаясь уснуть.

Уснуть ему иногда удавалось лишь к утру, но сны, навеянные внезапным пробуждением плоти, уносили его в бездны, о существовании которых он и не подозревал, так что юноша просыпался от этих снов задыхающийся, обливающийся потом, с сердцем, тяжело колотящимся в груди.

Такие сны наполняли его тоской и стыдом. Это довело его до того, что незадолго до наступления Рождества Христова он не осмелился сказать о своих снах на исповеди и не явился на покаяние, как того требовали правила коллежа. В день, назначенный для того, чтобы вместе со всем классом быть подвергнутым ритуальному очищению души, он остался в своей комнате, сказавшись больным. В действительности Жиль лгал лишь наполовину, так как при одной лишь мысли о том, что ему придется вызвать к жизни полный безотчетного сладострастия образ Жюдит в пыльной тени исповедальни, где пахло затхлостью и гнилым дыханием невидимого священника, ему становилось дурно… Он пообещал сам себе, что если его все же принудят пойти, несмотря ни на что, в часовню на исповедь, он ни слова не скажет о тех видениях, что посещают его мысли и сердце по ночам, даже если ему придется солгать перед самим Господом.

Жиль чувствовал, что тяжко нарушил условия договора, который от его имени заключила его мать с Небесами, но в своем новом бунте испытывал нечто вроде горького наслаждения, смешанного со сладостно-мстительным страданием.

У него было чувство, что он спорит с Богом как равный с равным…

На следующий день после своей мнимой болезни, когда Жиль в обычный час вышел из своего дома на улице Сен-Гвенаэль, чтобы отправиться в коллеж Сент-Ив, проходя вдоль стен монастыря в сером холоде наступающего утра, он встретил одного из своих товарищей, по имени Жан-Пьер Керель, сына лучшего корабельного плотника в порту. Жан-Пьер бежал со всех ног в сторону, совершенно противоположную той, где находился коллеж Сент-Ив, хотя у него под мышкой и были книги. Жиль, редко бывавший в домах своих соучеников, у которых были нормальные отцы, как из-за природной дикости, так и из-за гордости, не смог противиться овладевшему им любопытству и окликнул приятеля:

— Куда ты так торопишься, Жан-Пьер Керель?

Ты знаешь, что коллеж совсем в другой стороне?

Ты что, потерял компас?

Керель остановился на месте как вкопанный.

— Да при чем тут коллеж! — ответил он, пожав плечами. — Ты что, не слышал, как пушка выстрелила, когда пропели петухи? Говорят, что «Сен-Никола», корабль господина де Сент-Пазана, о котором так долго ничего не слыхать было, только что вошел в порт. Я хочу увидеть его! Пойдешь со мной? Он пришел из Вест-Индии…

Жиль не заставил просить себя дважды. Франция и Англия воевали между собой, и вот уже полтора года как они пускали друг другу кровь при помощи пушечных ядер и абордажных сабель на большей части Атлантического океана, так что корабль, возвращающийся с Антильских островов, был большой редкостью, особенно в Ваннском порту. Большинство этих огромных парусников, что обменивались залпами на всех океанах мира, обыкновенно бросали якорь у пирсов Лорьяна, где располагалась главная контора могущественной Вест-Индской компании, или Нанта, французской столицы торговли черными рабами. Однако арматор де Сент-Пазан, упрямый и независимый, как настоящий потомок древних венетов , всегда считал необходимым, чтобы его корабли, откуда бы они ни пришли, бросали якоря против окон его конторы с маленькими зеленоватыми стеклами, и нигде больше.

Несмотря на туман и холод, довольно сильный для этой части Бретани, — стоял трескучий мороз, — в порту собралось множество народу. Толпа была веселая, над ней звонко раздавались звуки от постукивания сабо друг о друга, ее венчали белые чепцы, похожие на морскую пену в непогоду.

«Сен-Никола» был уже у причала, огромный, пузатый, низко сидящий в тумане реки, как курица в гнезде. Но было похоже, что эта курица вынесла многое. Соль разъела краску его корпуса, паруса, которые тощие матросы убирали, взобравшись на реи, показывая при этом чудеса ловкости, были грязные и заплатанные. Сами матросы с длинными, как у пророков, бородами и блестящими от грязи телами походили более на дикарей, чем на честных сынов древней Бретани.

Тем не менее вид этого убожества, говорящего о перенесенных в плавании лишениях, не мог заглушить радость от триумфального возвращения с трюмами, полными индиго, сахара и драгоценной древесины, которые вскоре превратятся в золотые экю, звенящие на конторках красного дерева, в серебряные монеты, зажатые в мозолистых ладонях, и в удивительные истории, которые станут рассказывать в дыму глиняных трубок в таверне Мамаши Гоз, пропахшей пенистым сидром.

Взобравшись на каменную тумбу, чтобы лучше видеть, юноши смотрели на эту картину, не произнося ни слова, но с горящими от восторга глазами. Первым внезапно заговорил Жан-Пьер.

— Я хочу стать моряком! — бросил он сквозь зубы. — Когда «Сен-Никола» снова уйдет в плавание, я отправлюсь с ним!

Жиль с удивлением обернулся к своему товарищу:

— А я думал, твой отец отдал тебя учиться, чтобы ты стал нотариусом. Говорят, что он копил на это всю жизнь…

— Знаю! Ну что ж… он сохранит свои деньги, которые мне ни к чему. Мне нужно только море.

С самого рождения я видел, как отец строит большие прекрасные корабли, не задумавшись ни разу, под какими небесами они будут плавать. А я хочу увидеть эти небеса! К черту всех нотариусов!

И чтобы лучше показать презрение, которое он питал к профессии нотариуса, Жан-Пьер фыркнул, подобно разъяренному коту. Жиль не сразу ответил ему. Некоторое время он пристально рассматривал веснушчатое лицо своего товарища, его очень светлые глаза, укрытые под густыми бровями, небольшое, но крепко сбитое тело и не смог удержаться от улыбки. Жан-Пьер был скроен совсем не для того, чтобы в тиши кабинета с навощенной мебелью составлять важные бумаги, так же, как и он сам — не для того, чтобы служить обедни и исповедовать старых дев. Внезапно он понял, что похож на этого мальчика, с которым до этого дня не был особенно дружен. Незримой нитью, связавшей их так внезапно, был океан, он соткал эту нить, знакомый и неведомый, о котором они мечтали с самого детства как о рае, полном бурь, запретный для него океан, волнам которого мать не доверила бы его никогда в жизни. Однако, стоя перед этим кораблем, принесшим с собой густые ароматы далеких горизонтов, он отбросил всякую мысль о Мари-Жанне, как если бы даже упоминание о ней оскорбляло славные шрамы этого покорителя бескрайних просторов океана.

— Я тоже, — наконец произнес Жиль, словно какая-то неведомая сила вырвала это признание из глубин его сердца. — Я тоже когда-нибудь уйду в море.

Жан-Пьер усмехнулся в его сторону краешком рта и пожал плечами с чуть приметным презрением.

— Ты? — спросил он. — Да ты еще меньше подходишь для этого дела, чем я! Ты станешь кюре.

Он было принялся хихикать, но Жиль пронзил его таким ледяным взглядом, что тот густо покраснел и озадаченно замолчал.

— Кюре? — произнес Жиль с пугающей мягкостью в голосе. — Запомни, малыш, что я никогда им не стану. Запомни также, что я не желаю, чтобы мне об этом говорили. Ты понял?

— Понял, — согласился собеседник. — Но что же ты сделаешь? Говорят, что твоя мать решила…

— Она действительно решила. Но я, я не хочу…

Я больше не хочу! И я напишу ей сегодня же вечером.

— А что, если она откажется тебя слушать?

Что, если она потребует, чтобы ты опять ходил в коллеж? Ты же знаешь, что она имеет право принудить тебя.

— Тогда я удеру! — был ответ.

Оба замолчали на то время, что им понадобилось, чтобы слезть с тумбы. Теперь все матросы были на берегу, и люди стали расходиться, чтобы вернуться в тепло своих домов или в кабаки.

На миг Жиль и Жан-Пьер, глядя в лицо друг друга, как будто они виделись впервые, почувствовали внезапное смущение, робость, будто их настоящей дружбе мешали годы безразличия.

Тишину нарушили часы на рядом стоящей церкви, пробившие полчаса. Жан-Пьер смущенно улыбнулся.

— Может, следовало бы пойти в коллеж? — сказал он и, добавил с комичной гримасой:

— Мы теперь здорово опоздали, и думаю: нас прямиком отправят в «Барбэн».