— Но я… я ведь любил вас! — крикнул Жиль. — Я и сейчас вас люблю! Я так хотел дать вам счастье, которого вы лишились…

Она отпустила его, повернулась к нему спиной, отошла на несколько шагов, затем, обернувшись, посмотрела ему в глаза. Внезапно очень усталым голосом она прошептала:

— Тогда послушайся меня! Вернись в семинарию, стань священником. У тебя нет другого средства сделать меня счастливой…

Он выдержал ее взгляд, затем, отвернувшись, произнес:

— Простите меня! Это невозможно…

— Тогда убирайся! Я проклинаю тебя, так же как и его!.. Ты больше мне не сын! Можешь убираться к дьяволу, если хочешь, меня это больше не интересует, потому что я больше никогда в жизни тебя не увижу…

Она отшатнулась от него, распахнула дверь и побежала по направлению к церкви, колокол которой звонил вдалеке. Не в силах сделать хотя бы одно движение, чтобы удержать ее или догнать, Жиль смотрел, как исчезает вдали раздуваемая ветром черная накидка. На сердце у него было тяжело, оно было отравлено горечью и печалью до такой степени, что он уже больше не знал, чего же на самом деле хочет.

Он почувствовал в своей руке чью-то теплую, сухую руку.

— Пойдем, сынок, — произнес надтреснутый голос Розенны. — Мы больше для нее не существуем.

— Я, да… но ты, ты ведь так долго служила ей?

Старуха с покорностью судьбе пожала плечами.

— Я, как и ты, принадлежу ко времени, о котором она больше не хочет вспоминать. Сейчас за ней должен приехать на двуколке сын папаши Гленика, чтобы отвезти ее к дилижансу. Она собиралась высадить меня в Эннебоне около дома господина ректора, чтобы он сказал, что мне делать.

Я лучше не буду ждать и пойду с тобой…

На Розенне было красивое праздничное платье и вышитый чепец, еще более расшитый, чем тот, что она носила в будни, но она, казалось, внезапно так постарела, стала вдруг такой жалкой, что сердце юноши рванулось к ней, к ней, которая всю жизнь была ему единственной настоящей матерью. За долгие годы забот и преданности она была награждена безразличием, самой жестокой неблагодарностью. Совершенно очевидно, что в сердце Мари-Жанны доставало места лишь для ее собственного Бога.

Переполняемый жалостью. Жиль обвил рукой плечи своей старой кормилицы, прикоснулся губами к ее щеке, затем сказал, не опуская рук:

— Ты права! Здесь нам больше делать нечего.

Пойдем же туда, где нас любят…

Из-за того, может быть, что он нашел кого-то, кого нужно было защитить, кого-то еще более несчастного, чем он сам. Жиль вдруг почувствовал, что на душе у него становится немного легче. Более того, пока он шагал рядом с Розенной с ее узелком на плече, в нем рождалось странное ощущение свободы, словно он вышел из густого и мрачного леса, полного кустов с больно жалящими шипами. Его раны кровоточили, но они, наверное, быстро затянутся от целебного воздействия новой жизни. Окутанные туманом ланды показались ему вдруг словно залитыми ярким солнечным светом. Солнце, и вправду, было уже близко…

КРОВЬ КРЕЧЕТА

Она сказала мне, что проклинает меня, что больше никогда меня не увидит…

Жиль объявил об этом, лишь только ему открыли дверь, даже и не думая о том, что следовало говорить тише. В ризнице пахло воском, погасшими свечами, ладаном и крахмалом. Она была такой мрачной в сером свете вечереющего неба, что аббат Венсан, облаченный в свои белые одежды, походил на призрак.

Аббат продолжал спокойно доставать различные части облачения, которые ему вскоре предстояло надеть, чтобы встретить привезенное в церковь тело усопшего барона де Сен-Мелэна.

Можно было подумать, что слова Жиля, произнесенные трагическим тоном, не имеют никакого значения для него. Он лишь заметил в ответ:

— Могу предположить, что тебя это не удивляет. Что же еще она могла сказать? Ну, приготовь мне вот это кадило… У служки лихорадка, а певчие все делают кое-как. А пока мы одни, ты мне все и расскажешь.

Раскладывая ароматные палочки ладана, Жиль попытался как мог точно передать слова матери. Впрочем, они были еще слишком свежи в его памяти, чтобы он позабыл хоть одно из них.

Он приступил как раз к ее обвинениям против семьи своего отца, когда аббат, вдруг сильно взволновавшись, прервал Жиля:

— Ты в этом уверен? Она сказала: «…все, начиная с их знаменитого Кречета»?

— Уверен! Это слово так необычно… Но я не понял…

— Зато я понял! Твоя мать в пылу гнева дала нам ключ к разгадке тайны! Только на это я и надеялся. Теперь я знаю, кто твой отец… или кем он был, поскольку не знаю, жив ли он еще…

От изумления Жиль чуть было не уронил кадило.

— Вы знаете?

— Да! — ответил аббат. — Теперь я знаю и скажу тебе. Время у нас есть… Сядем на эту скамью… Впрочем, мой рассказ не будет очень длинным, ведь я не собираюсь рассказывать тебе всю историю предков твоего отца. Это захватывающая и ужасающая эпопея, но длина ее может обескуражить кого угодно. К тому же в моей библиотеке есть их генеалогия, я покажу тебе ее.

— Я хочу знать все! — вскричал Жиль, сгорая от нетерпения. — Сначала скажите мне о Кречете! Кто это был?

— Как раз об этом я и собираюсь тебе рассказать. Итак, в тысяча двести четырнадцатом году (видишь, эта история очень давняя) Оливье де Турнемин взял в жены прекрасную Эдит де Пентьевр и…

Волна румянца захлестнула лицо Жиля:

— Турнемин?.. Это… мое имя?

— Имя, которое ты должен был бы носить?

Да… Но если ты будешь меня все время перебивать, мы никогда не подойдем к концу. Итак, Оливье де Турнемин получил от герцога Бретонского свадебный подарок — огромного белого кречета, привезенного из северных стран. Это была великолепная птица, великий охотник. Постепенно кречет сделался неразлучным товарищем Оливье и даже его самым верным оружием.

Приученный к крупной дичи. Таран (так звали птицу) одинаково смело нападал на человека и на животное, и когда его хозяин спускал своего кречета, то никто не мог надеяться, что ускользнет, настолько тот был стремителен. Его когти хватали жертву, пуская первую кровь, а затем меч или топор барона заканчивал начатую хищной птицей работу. Со временем Таран стал настолько неотделим от Оливье, что для напуганных крестьян из Трегора человек и птица превратились в единое целое. Их обоих с тех пор стали называть Кречетами: они оба были одинаково жестоки и беспощадны. Из-за них обоих прекрасный герб Турнеминов, благородный и простой, четырехчастный с золотыми и лазурными полями, привезенный первым из Турнеминов из Бретании, так часто бывал замаран кровью… К несчастью, потомки Оливье в точности будут повторять его судьбу…

— Что же случилось с ним и его птицей? — спросил Жиль.

— Они прожили годы бок о бок, с каждым днем их сродство все более усиливалось, они все более замыкались в этой странной дружбе. Таран всегда носил колпачки и ошейники из чистого золота и полностью владел мыслями своего господина. Однако птицы не живут вечно, и в один прекрасный день кречет умер. Горе Оливье было устрашающим… Дни и ночи, да что там, целые недели он проводил за обновленными стенами своего замка Лаюнондэ, отказываясь покидать его. Охота, война, нападения, грабежи больше не интересовали его. Даже женщины, благосклонности которых он раньше так добивался, потеряли для него всю свою привлекательность. И может быть, в память о своей страшной птице он и взял своим девизом те двусмысленные слова «Aultre n'auray…»1, которые с тех пор стали девизом рода Турнеминов.

— Но ведь в конце концов ему же пришлось покинуть стены замка?

— Да, чтобы отправиться в крестовый поход, сопровождая нашего герцога Пьера и короля Святого Людовика. Он был убит в битве при Мансуре. Однако его ставшая легендой история не позабылась в окрестностях Плевана, да и почти по всей Бретани ее рассказывают до сих пор.

— Как же могло случиться, что Розенна, которая знает столько легенд, никогда не говорила мне об этой?

— Не знаю, — ответил аббат. — Может быть, она ей неизвестна… А может, у нее были подозрения, о которых она решила никому не говорить…

— Но… мой отец?! Расскажите теперь о моем отце.

— Твой отец… он был последним из этого ужасного рода Турнеминов, что век за веком обрушивались, подобно хищным птицам, на все, появившееся поблизости от башен замка. Удивительная череда дворян-разбойников, любящих и признающих одно лишь насилие! Вдобавок он не принадлежал к старшей ветви рода, увядшей два века тому назад. У него не было ни той власти, ни того огромного состояния, из-за которых когда-то говорили, что владетели Лаюнондэ почти так же знатны и всесильны, как и король Франции. Его звали Пьер, он служил в одном полку с моим братом, в Королевском пехотном. Я-то сам его никогда не видел, но знаю, что тем летом, когда ты был зачат, он гостил у нас в Лесле с другими товарищами моего брата.

Глаза Жиля сверкали, щеки пылали румянцем, он ощущал каждое слово аббата Венсана как глоток свежего воздуха. Ему казалось, будто перед ним внезапно раскрылось окно, обнаружив линию горизонта там, где всегда доселе была высокая черная стена. Наконец-то он знает имя своего отца, неизвестного ему доныне, но столь необходимого… И это было прекрасное имя…

Очень тихим голосом, почти робко, словно боясь спугнуть все очарование этой минуты. Жиль прошептал:

— Затруднительно ли будет узнать, что с ним сталось? Раз он служил в одном полку с господином де Талюэ…

— Для этого требуется одно: чтобы он и сейчас продолжал там свою службу. Но он был тогда в нашем замке в последний раз. Ему надоела бедность, и он мечтал о восстановлении былой славы и богатства его предков, хотел выкупить замок Лаюнондэ, принадлежащий ныне одному из моих кузенов де Талюэ, главному секретарю Реннского парламента. Чтобы достичь своей цели, он решился сесть на корабль, шедший к Антильским островам с остановками у побережья Африки, и заняться работорговлей. Если мне не изменяет память, то, после того как он покинул Лесле, он отплыл из Нанта на одном из кораблей арматора Либо де Болье, что держал путь в Гвинейский залив… Ну же, не дрожи так! Можно подумать, что у тебя лихорадка.