У него были слезы на глазах, но аббат не подал виду, что их заметил, хотя это и были первые слезы, увиденные им у этого сдержанного до скрытности мальчика.

— Все-таки ты пойдешь туда! Иначе перестанешь уважать сам себя. Ты не имеешь права убегать, словно вор. Пойди к матери, а раз ты говоришь, что становишься мужчиной, то и веди себя как мужчина. Имей смелость встретить ее лицом к лицу… каковы бы ни были последствия. И кто знает, может быть, в гневе она откроет тебе имя, которое ты так стремишься узнать, — имя твоего отца.

Аббат Венсан хорошо знал своего крестника, и действительно, глаза юноши заблестели, но уже не от слез. Жиль поднял голову, его бледно-голубые глаза впились в глаза аббата:

— Вы требуете, чтобы я это сделал?

— Да! — был ответ. — Это цена, которую я требую за свою помощь. Завтра на рассвете ты отправишься туда…

Глядя на закрывающуюся за Жилем дверь, аббат перекрестил его вслед, потом подошел разбудить Катель, которая уснула подле камина с вязанием на коленях…

Жиль спал как убитый, но так как он давно привык подниматься с первым криком петуха, то рассвет застал его уже бегущим через ланды по направлению к Кервиньяку. Пробежать лье по ровной местности не представляло никакого труда для его длинных ног, его дыхание лишь немного участилось к тому моменту, когда он завидел на горизонте нечто, похожее на длинный палец из серого гранита, указывающий на небо, — это была колокольня деревенской церкви. Тогда, свернув направо, он ступил на обсаженную гигантскими кустами утесника дорогу, которая вела к дому его матери.

Жиль одним прыжком перескочил через изгородь, пробежал через двор и нетерпеливой рукой распахнул низкую дверь. Высокая женщина в черном повернулась к нему… то была его мать.

Однако не она издала крик удивления, который послышался из глубины комнаты.

Секунду они смотрели друг на друга, не произнося ни слова: Жиль был удивлен, найдя ее такой бледной и меньшего роста, чем он помнил ее с прошлой осени, она смотрела на него сосредоточенно и ошеломленно, будто простым усилием воли хотела прогнать докучливое видение, вставшее у нее перед глазами. Наконец она заговорила голосом тусклым и холодным, бесконечно более выразительным, чем крик гнева:

— Зачем ты пришел сюда?

— Поговорить с вами, матушка.

— Мне не о чем говорить с тобой, и у меня нет времени тебя слушать. Возвращайся в семинарию, покидать которую тебе не должны были разрешать.

— Мне и не разрешали. Я удрал прежде, чем меня туда отвели. Но даже если то, о чем я хочу говорить с вами, отнимет у вас время, я прошу вас выслушать меня.

Тон его слов был почтительным, но таким твердым, что Мари-Жанна Гоэло нахмурила брови.

— Удрал, ты говоришь? Какая дерзость!.. Ну ладно, ты возвратишься и претерпишь наказание, которого ты заслуживаешь. Вот и все… Дай мне пройти. Я должна идти в церковь, а мне еще нужно до отъезда попрощаться с ректором Севено…

Не собираясь пропускать ее. Жиль широко раскинул руки, чтобы занять еще больше места.

В то же время он быстрым взглядом окинул хорошо знакомую комнату, где все было в непривычном порядке, увидел Розеину, одетую для выхода, прижавшуюся к одной из кроватей под пологом, затем снова взглянул в узкое лицо матери, казавшееся на фоне черной накидки с капюшоном вырезанным из слоновой кости. Это было лицо женщины без возраста, и ему пришлось сделать усилие, чтобы вспомнить, что ей нет и тридцати четырех лет. Лишь ее темные глаза, очень красивые, окаймленные густыми ресницами, еще казались молодыми. Все же остальное казалось поблекшим, как это бывает с предметами, которые долго держали взаперти.

— Так вы уезжаете? — произнес он, помолчав. — Могу ли я спросить вас, куда вы едете… и надолго ли?

— Навсегда! Я отправляюсь в Локмариа, в монастырь бенедиктинок, где ждут меня, так как я больше ничего не желаю знать ни о мире, ни о людях. Теперь, когда ты все знаешь, ты пойдешь в семинарию?

Жиль отрицательно мотнул головой, затем, не дав ей времени уклониться, взял ее за руку, подвел к столу и усадил на скамью. Она машинально повиновалась ему, подчиняясь нехотя той новой властности, которой теперь обладал сын. Сам Жиль не сел рядом с матерью… Сознавая преимущество своего высокого роста, он скрестил руки на груди и взглянул матери в лицо.

— Итак, — сказал он тихо, но с болью в голосе, сдержать которую ему не удалось, — вы собирались навсегда расстаться со мной, своим сыном, даже не попрощавшись, не сожалея ни о чем, не пожелав даже меня увидеть? Что же вы за мать, в конце концов?

— Я не выбирала себе участь быть матерью. Я была вынуждена ею стать! Никакой каторжник не будет любить ядро, прикованное к его ноге!.. — парировала она резким тоном.

Жестокость ее слов поразила Жиля. Ядро! Вот, значит, чем он был для этой женщины, которую не мог перестать любить, несмотря ни на что. Никогда еще юноша не чувствовал себя таким одиноким, таким несчастным, покинутым всеми. В горле у него образовался комок, он старался справиться с этим комком, так как знал, что за ним последуют слезы, а плакать Жиль не хотел.

Мари-Жанна, однако, опустила глаза. Она разглядывала кончики пальцев, видневшиеся из-под черных митенок, а выглядывающий из-под края юбки носок туфли нервно двигался, указывая на ее нетерпение. Жиль вздохнул, надеясь, что сейчас разожмется сдавливающий его грудь обруч.

— Ну что ж!.. Я благодарен вам за то, что вы мне сказали. Таким образом, если только я вас правильно понял, вы никогда не относились ко мне как к своему ребенку, и у меня нет больше никаких причин соглашаться с вашими решениями, касающимися меня.

Ее темные глаза внезапно взглянули на Жиля, блеснув угрожающими огоньками.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Что вы облегчаете мне задачу, матушка. Вы отправили меня в семинарию, как избавляются от ненужных вещей, но я не хочу туда идти. Именно об этом-то я и пришел сказать вам: я никогда не стану священником!

— Что? Да как ты смеешь?..

— Позвольте мне сказать, матушка, пока я еще могу называть вас этим именем. Вы никогда не могли простить мне моего рождения, как будто это я повинен в нем… Вы несправедливо решили наказать меня погребением под сутаной… Я отказываюсь повиноваться вам!

С быстротой собирающейся ужалить гадюки Мари-Жанна вскочила на ноги. На ее скулах появились некрасивые красные пятна. Рот искривился, будто произносимые ею слова причиняли ей боль.

— Святотатство! Дрянной мальчишка! Боже, что я слышу?.. Наказание?! Ты осмеливаешься называть наказанием самую благородную, самую счастливую долю, которая только может выпасть человеку?

— Для вас, может быть! Но не для меня…

— Тогда, значит, я права! Значит, ты не мой сын и никогда им не был. И я знала это. Достанет ли у тебя смелости признаться мне, как ты собираешься жить, кем желаешь сделаться? Ну, говори! Говори скорее, если только осмелишься признаться в своем позоре!

— Нет вовсе никакой необходимости торопиться, матушка, поскольку в моем желании нет ничего постыдного. Я хочу служить королю. Я хочу стать солдатом!

— Солдатом!

Мари-Жанна в ярости выплюнула это слово, но вдруг успокоилась и, помолчав, добавила уже другим, тихим и глухим голосом:

— Солдатом… как и тот, другой! Человеком, несущим разрушение, несчастье! Орудием разрушения! Дьявольским орудием… как и он!

Жиль затаил дыхание. Его мать, казалось, внезапно позабыла обо всем, что ее окружало. Казалось, что она видит что-то вдали, далеко за стенами, заслоняющими горизонт. Сейчас, может быть, она раскроет свою тайну, которую он так страстно желал узнать…

— Как и он? — повторил он совсем тихо. — Тот человек, мой отец… он был солдатом?

— Они все солдаты… В этой Богом проклятой семье все мужчины всегда были солдатами. На протяжении веков они умели делать только одно — убивать! А еще грабить, насиловать, жечь… Проклятые, бросившие вызов Богу! Все одинаковые, все похожие друг на друга, начиная с их знаменитого Кречета! Все! А ты, последыш, бастард… ты — как они, ты желаешь пойти за ними по их кровавым следам…

Она была на грани истерического припадка.

Бледная как мел, с обведенными черными кругами глазами, с пеной, появившейся в уголках губ, она походила на сивиллу, находящуюся в трансе, как будто она вновь переживала драму, жертвой которой была. Ужаснувшись, Жиль хотел обнять мать, но она его оттолкнула с неожиданной силой, с такой яростью, что он покачнулся и вынужден был опереться на стол. При этом он увидал Розенну, которая стояла на коленях подле очага с четками в руках и молилась, наклонив голову.

— Я прошу вас, — прошептал он. — Прежде чем мы расстанемся… навсегда… откройте мне хотя бы его имя…

— Никогда! Ты слышишь?! Никогда я больше не произнесу это имя! Я поклялась на Распятии!

Ты можешь губить свою душу, если таково твое желание… мне нет до того дела!.. Но ты никогда не узнаешь, от кого тебе досталось это проклятое имя!

— Значит, вы настолько ненавидите этого человека… который вас принудил, подверг насилию, обесчестил?..

— Ненавижу ли я?! О да! Я его ненавижу, всей душой ненавижу…

Внезапно она приблизилась к Жилю, вцепилась в его куртку и зашептала, обжигая его своим дыханием:

— Ты хочешь знать, почему я его ненавижу, почему чувствую к нему омерзение, почему никогда не смогу простить ему? Потому что он украл мое сердце, мой разум, мою жизнь. Ты говоришь: он меня подверг насилию? Да, но не так, как думаешь ты! Он заставил меня себя полюбить, сходить с ума от любви к нему. Он не насиловал меня, слышишь! Он только взял меня за руку… и я, несчастная, отдала ему мою душу, будто меня заколдовали! Он был дьявол, а я была ему слугою, это из-за него я от всего отказалась. Вот чего я не могу простить ни ему, ни себе, ни тебе… Особенно тебе, потому что ты похож на него. Теперь ты понимаешь, ты, «мой сын», почему я больше не хочу тебя видеть?