Маэ взялся за повод украденного Жилем коня, сделал попытку отвесить поклон, после чего начисто забыл о существовании Жиля и, не размыкая губ, замычал какую-то песенку, долженствующую очаровать благородное животное.

Успокоившись на сей счет. Жиль пересек двор и через заднюю дверь вошел в мощенный булыжником проход, разделяющий первый этаж надвое. На ведущую на верхний этаж лестницу выходили две двери, расположенные одна напротив другой. Юноша открыл дверь, за которой слышался звон кастрюль, вошел и остановился на пороге кухни, удивленный увиденным странным зрелищем.

В кухне перед огромным каменным очагом где под маленьким черным котелком ярко пылал огонь, стояла старуха в черном платье и в белом чепце, похожая на жрицу какого-то языческого культа, и громко проклинала невидимого собеседника, время от времени угрожающе вздымая кулаки. Она расхаживала взад и вперед перед огнем, то и дело яростно нанося по поленьям удары своими деревянными сабо. В конце концов она остановилась, сорвала с колпака над очагом висевшую там большую связку луковиц, запихнула ее всю целиком, даже не чистя, в котелок, затем с видимым облегчением уселась прямо на каменные плиты пола, обхватила руками колени, опустила голову и заплакала.

Услышав ее горький плач. Жиль подбежал и склонился над ней.

— Катель! Что с тобой? Почему ты плачешь?

Случилось несчастье?

Она подскочила от неожиданности и подняла на пришельца глаза, из которых струились слезы. Глаза ее были светлые, удивительной голубизны, но еще полные гнева.

— Святая Анна! — воскликнула она. — Тебя только здесь и не хватало! Откуда ты взялся, дрянной мальчишка? И в каком виде! Ты оборван, как вор, и грязен, как свинья! Ну же! Говори, откуда ты явился?

— Считай, что я упал с неба… А весь день лил дождь… Но ты не ответила, почему ты плачешь?

— Из-за Бога, конечно! А уж если ты Его последний подарок, то, значит, наш Господь что-то имеет против меня. Мне бы нужно исповедаться… Ну, вставай! Раздевайся! Принеси воды и вымойся!

Ты перепачкаешь мне всю кухню. А тебя еще отдали в учение, чтобы ты стал кюре… Хороший же кюре из тебя выйдет! Ты похож сейчас на Маэ!..

Забыв свои печали, Катель, сестра Розенны, принялась приводить Жиля в порядок, содрала с него остатки одежды, как шкурку с зайца, швырнула их с отвращением в угол, затем вымыла его теплой водой перед очагом. Помыв Жиля, Катель достала из большого сундука поношенную, но чистую одежду, принадлежавшую ранее зятю аббата Талюэ, виконту де Ланглю, и подаренную его женой, чтобы облагодетельствовать какого-нибудь бедняка. Юноша нарядился в старую охотничью куртку из сукна бутылочного цвета, украшенную медными пуговицами и большими отворотами на рукавах и на карманах, в короткие штаны толстого коричневого бархата с пряжками и в полосатые чулки, что ему очень шло. Пока Жиль переодевался, Катель рассказала ему наконец о причине своего гнева: ректор унес ужин, который она только что кончила стряпать, чтобы отдать его бедному рыбаку, чья жена произвела на свет восьмого ребенка.

— Он даже свои рубашки раздает! — возмущалась верная служанка. — Если бы госпожа, его сестра не заботилась о нем, он ходил бы с голым задом… Я уверена, что он самый бедный из всех наших ректоров. А здоровье у него не такое уж хорошее!

С легким сожалением об ужине, исчезнувшем как раз тогда, когда он был так голоден, что съел бы стол. Жиль кисло заметил:

— Так это ради его здоровья ты хочешь заставить его съесть лук с шелухой?

Эти слова возымели удивительное действие.

Разгневанная Катель набросилась на черный котелок, как стервятник бросается на свою жертву, сорвала его с треножника, на котором он висел, открыла окно и выплеснула на улицу его кипящее содержимое, даже не удостоверившись, нет ли там кого-нибудь. Потом она швырнула котелок в чан для мытья посуды и вытерла руки о передник, пробормотав:

— Мне стыдно за себя! Но я так рассердилась…

Жиль от души рассмеялся.

— Я могу тебя понять, — сказал он. — Но теперь вовсе нет никакого обеда, а я так голоден, что мне жаль и лука!

— Не нужно жалеть! У меня… У меня еще припасено кое-что на подобный случай. Вы получите блины, овсянку, а может быть и…

Тут Катель вдруг умолкла, так как послышался скрип двери. Она плотно сжала губы, будто боясь выдать государственную тайну, и бросилась к своему самому большому котлу, куда немедленно всыпала чуть ли не целый буасо овсяной муки.

Послышались тяжелые шаги, они приближались, слышно было, как человек слегка волочит ноги по камням прохода, что указывало на сильную усталость.

Увидев входящего в комнату своего крестного, закутанного в черную, отяжелевшую от дождя пелерину. Жиль подумал, что аббат сильно переменился со Дня всех святых. В свои сорок три года аббат Венсан-Мари де Талюэ-Грасьоннэ выглядел гораздо старше. Годы уже слегка согнули его, а лицо, выделяющееся между черной сутаной и белым париком, с тонкими чертами, открытое и всегда приветливое, носило следы беспрестанных трудов и было очень усталым.

— Погода опять переменилась, моя добрая Катель! — мягко вздохнул он, отряхивая воду. — Ветер принес нам дождь…

Тут он осекся на полуслове, разглядев вырисовывающийся на огненном фоне очага силуэт ожидающего его человека. Его светлые глаза округлились от удивления, и он с некоторым беспокойством спросил:

— Ты здесь? Но почему? Что случилось? Ты получил плохие новости? А твоя мать, она…

Жиль поклонился, как поклонился бы королю.

— Если я и получил плохие новости, то они касаются лишь меня одного, господин аббат. Моя мать чувствует себя хорошо, смею надеяться. Прошу простить меня, что я приехал к вам, не предупредив заранее.

— Ты же знаешь, мой мальчик, что тебе не нужно предупреждать, что дом всегда открыт для тебя… особенно если, как я догадываюсь, ты должен сказать мне что-то важное.

— Вы правы, — ответил Жиль. — Я должен сказать вам нечто важное, но, думаю, это не будет для вас сюрпризом.

Аббат Талюэ покивал головой, явно озабоченный еще больше.

— Ну, что же! Пойдем в мою комнату, пока Катель занимается стряпней…

Они вышли из кухни, где продолжающая что-то бормотать Катель уже принялась расставлять приборы, и поднялись на верхний этаж, на лестничную площадку которого выходили двери комнат, занимаемых ректором и его викариями. Трое викариев обитали тут постоянно, а четвертый, аббат Дюпарк, был назначен для служения в деревушке Сен-Жиль, где и поселился в отведенном для него доме.

Комната аббата Талюэ была обшита деревянными панелями, но притом крайне скромно обставлена, без ковра и занавесей. Единственной роскошью этой комнаты, помимо огня в камине, был маленький шкаф, где помещалось несколько прекрасных книг, чьи корешки, обветшавшие от долгого употребления, мягко поблескивали потертым золотом. По большей части это были религиозные или исторические сочинения, среди которых пряталось несколько произведений Вольтера, унаследованных от какого-то шутника-прихожанина, правда, аббат сохранил у себя только те из них, что меньше всего оскорбляли его набожную душу.

Аббат усадил своего крестника на единственный стул у рабочего стола, а сам устроился на кровати, предпочтя ее своему рабочему столу, желая избежать положения, которое хоть сколько-нибудь походило бы на допрос.

— Я слушаю тебя, — сказал он. — И если я не ошибаюсь, то твое сегодняшнее посещение как-то связано с письмом, которое ты мне прислал два месяца тому назад?

— Нет, вы не ошибаетесь, — отвечал Жиль. — Позволительно ли мне будет спросить, почему я не получил ответа?

Аббат улыбнулся:

— Как нетерпелива молодость! Я и не мог ничего тебе ответить, пока не договорился с твоей матерью. А ведь ты прекрасно знаешь, что, когда речь идет об ее убеждениях, разговаривать с ней очень и очень затруднительно. Однако я надеюсь, что со временем…

— Нет, господин аббат, — прервал его Жиль. — Она никогда не переменится! Именно вследствие того, что сегодня я уверился в этом, я и приехал к вам.

И он рассказал о том, что произошло в кабинете аббата Гринна. Рассказ его был краток, спокоен и тверд до такой степени, что поразил внимательно слушающего аббата. Так же, как и помощник начальника коллежа Сент-Ив, аббат Талюэ внезапно почувствовал, что имеет дело с каким-то другим человеком, почти ему незнакомым. Он был не очень сильно удивлен этим обстоятельством, скорее почувствовал некоторую грусть, смешанную с тем странным волнением, которое испытывает зритель в театре, ожидая поднятия занавеса.

Аббат выслушал весь рассказ до конца, не произнеся ни слова. И продолжал хранить молчание все время, пока, поднявшись с кровати, разгребал угли в камине, чтобы подбросить туда новое полено. Проделав это, аббат не сел снова, а остался стоять подле камина, грея руки у огня.

— Я и не знал, что твоя мать написала это письмо, — наконец проговорил он. — И я не знаю, какие у нее были на то причины. Но ты сам, уверен ли ты в том, что не в состоянии уступить ее желаниям? Юность подвержена порывам и скорым решениям… Я и сам когда-то мечтал служить королю в кавалерии…

— Я в себе уверен! — страстно воскликнул Жиль. — И вы это хорошо знаете, святой отец, ведь уже два раза вы помешали мне уйти в море!

Разве вы забыли, как отчаянно я желал поступить на «Бдительный» под команду вашего прославленного друга господина де Куедика? Вы сказали мне тогда, что я еще слишком молод, что мне еще нужно закончить учение…

— Я был прав. Если бы ты последовал за беднягой Куедиком, ты мог бы уже быть мертвым или калекой!

— Или же покрыл бы себя славой, как рулевой Ле-Ман, которым восхищается теперь весь Кервиньяк. А даже если бы я и погиб, то это было бы для меня лучше, чем медленно гнить в стенах какого-нибудь монастыря или в ризнице!

При этих словах Жиля аббат Талюэ нахмурил брови.

— Жиль! — произнес он сухо. — Ты забываешься!