– Бедный Измаил… – Элайджа склонилась над лицом Измайлова и поцеловала его в запекшиеся, искусанные губы. Ее распущенные волосы, пахнущие солнцем и снегом, рассыпались у него на лице.

В одном поцелуе и двух словах юродивая еврейка сумела передать ему все то, что он упустил в своей нелепой жизни. Измайлов застонал, шевельнулся и мотнул головой на ее коленях.

– Ничего, ничего, – прошептала Элайджа прямо ему в рот. – Ты добрый и хороший. Все теперь образуется.

Пошевелившись, инженер внезапно ощутил влажное тепло в брюках. Как и прежде, Элайджа легко расшифровала мучительную гримасу, обозначившуюся на его лице.

– Ничего не страшно, – сказала она. – Это ты описался, Измаил. Как маленький. Когда кто умирать собирается, всегда так. Не страшно. Сейчас переоденем. Я тебе петины брюки дам. Он ростом повыше и худее тебя будет, да ничего…

Сжав кулаки и до боли вонзив ногти в мякоть ладони, Измайлов все же не сдержался и заплакал от унижения. Элайджа пальцами утерла его слезы, осторожно переложила голову, поднялась и, тихо и успокаивающе напевая, вышла из комнаты. Вероятно, отправилась за чистыми брюками.

Когда она вернулась и присоединилась к остальным, картина стала выглядеть так. Измайлов без штанов, с выпученными заплаканными глазами сидел на диване, прикрыв колени и чресла суконной накидкой, на которой обычно спали Пешки. Из-под накидки высовывались голые, слегка кривоватые и поросшие светлыми волосками ноги. Лисенок с огромным черным фингалом под правым глазом (Измайлов лягнул ее ногой, когда она пыталась удержать его) сидела на полу и гладила розовый живот перевернувшейся кверху лапами Пешки-3. Пешка-2 тем временем внимательно и сосредоточенно обнюхивала брошенные в угол штаны Измайлова. Элайджа в порванной кофте, из-под которой виднелась ночная рубашка, с петиными брюками в руках и внушительной шишкой на лбу (ударилась об притолоку амбарной двери), стояла на пороге. Волчонок, раскачиваясь на стуле, мастерил из прутиков маленькую клеточку. Зайчонок, стоя у окна и сложив ковшиком ладони, по-еврейски уговаривала сидящего внутри мышонка ничего не бояться.

Все разом посмотрели друг на друга. Первой засмеялась Элайджа. К ней присоединились дочери. Через минуту, захлебываясь и взвизгивая, хохотали все без исключения. Измайлов икал от смеха, и только мышонок в Зайчонкиных ладонях ежился, топорщил блестящую шерстку и вздрагивал. Тревожные думы о будущем терзали его: может быть, он был не прав, польстившись-таки на вкусный оладушек?


Дмитрий Михайлович Опалинский зашел перед сном в комнату сына, чтобы поцеловать его на ночь. Шурочка, по правде говоря, был единственным наличным фактом, хоть как-то примирявшим Дмитрия Михайловича с его нынешним существованием. Ранее, в молодости как-то об этом не думалось, а нынче, года два назад, ему вдруг захотелось, чтобы были еще дети. Шурочка – старший, но пусть бы еще два мальчика и одна девочка – любимица и баловница, вся в бантах, кружевах и оборках. Лезли бы на него все разом, как на дерево, отталкивали друг друга, смеялись… Издалека на Петю смотрел. Дети, да еще эти собаки его дурацкие, в комнатах живут, а к охоте не слишком… Впрочем, смотрят так умно, ровно и вправду все понимают. Смешные они у него, рыжие, все как на подбор. Отчего Машенька их так не любит?

Жаль, доктор Пичугин Маше еще рожать запретил. Ну что ж…

Шурочка сидел в кровати, блестел глазенками. Видать, еще издали заслышал шаги отца, ждал. Жена в обед сказала Дмитрию Михайловичу, что сыну нынче получше, и уже три дня свистов и хрипов не было вовсе. Однако, на двор Шурочку еще не пускали, хотя он, почувствовав себя здоровым, и норовил сбежать. Ловили и водворяли в покои…

Теплые ручонки смешно щекотали шею. Дыхание сына пахло карамельками и каким-то травяным отваром, которым его потчевали на ночь по указанию не то Пичугина, не то отъехавшей за мужем Нади Корониной, не то самоедского шамана.

– Папа, папа, – торопливо зашептал Шурочка. – Сядь сюда, я тебя спросить хочу.

Дмитрий Михайлович послушно уселся на край кровати.

– Папа, а отчего дядя Измайлов вчера повесился? Ты только мне не ври, а я хочу сам правду знать, но никому не скажу, я слово дал…

– Ч-что?! – Опалинский подскочил на кровати. – Что ты несешь?! Измайлов повесился?!!

– Да не, не, – успокаивающе забормотал Шурочка, гладя рукав отца. – Он не насовсем, сняли его… – тут мальчик задумался и смутился, явно от каких-то своих, внутренних причин, не касающихся до повесившегося и снятого Измайлова. – А ты что, не знал, что ли?… Ух ты! Как нехорошо получилось…

– Что – нехорошо? – тупо спросил Дмитрий Михайлович, отчего-то сразу поверивший сыну и ошеломленный свалившейся на него новостью.

– Да понимаешь, я сперва Зайчонка в амбаре подкараулил, и все у нее об этом деле выспросил. Заплатил гривенник и еще стеклянный шарик ей отдал, в котором блестки. Я уж с ним наигрался… Гривенник – это зря, пустой расход, – подумав, признался Шурочка. – Она, как шарик увидела, сразу все позабыла. Надо было его сначала… Они же дикари, денег не понимают. Мне еще Варвара говорила, что с дикарями нужно натуральный обмен… – Дмитрий Михайлович отчетливо почувствовал, что его глаза сами собой вылезают из орбит. Он потряс головой, но картина, представлявшаяся его взгляду, не изменилась. Прямо перед ним сидел болезненного вида семилетний ребенок в ночной рубашечке с кружевами по вороту. – Но я, видишь, не скумекал, – продолжал Шурочка. – А потом уже Зайчонок дома, видать, рассказала, и сама тетя Элайджа ко мне пришла. Я ее не сразу понял, но потом разобрал. Она сказала, что все отдаст, чтобы я забыл, что Зайчонок мне рассказала, и слугам, и прочим не болтал. Я сказал: за рубль хоть сейчас. Она сразу же отдала, у нее с собой был. Не такая уж она и глупая, я думаю, как мама считает. Так вот… У меня, значит, чистой прибыли получилось 90 копеек, коли шарик не считать, ну я думаю, это можно опустить, потому что, если бы не этот казус, я бы его все одно скоро Неониле подарил…

– Казус – это повесившийся Андрей Андреич? – тихо переспросил Опалинский.

– Ага! – довольно воскликнул Шурочка. – А я и еще много умных слов знаю: виктория, сатисфакция, юриспруденция… Это меня все Любочка Златовратская научила. Здорово, правда? – Опалинский кивнул, а Шурочка снова сник. – Ты понимаешь, папа, как это нехорошо получается. Я деньги взял, а теперь тебе проболтался. Но я думал, что ты сам знаешь! Вот истинный крест, думал! – Шурочка размашисто перекрестился, тоненькая, как прутик, ручка вылезла из широкого рукава. – Но ты мне все равно объясни: отчего он мог?

– Да зачем же тебе знать? – чувствуя, как наваливается на плечи снулая, невыносимая тяжесть, спросил Опалинский.

– Ты объясни, а я тебе потом честно скажу, – лукаво предложил Шурочка.

– Я думаю, – сказал Дмитрий Михайлович, опуская плечи и волей перебарывая противную внутреннюю дрожь. – Я думаю, это оттого, что Ипполит Михайлович его на людях обвинил и все подумали, что он полиции того человека выдал.

– Так ведь тот человек – беглый каторжник! Что ж плохого, если он его выдал? – допытывался Шурочка.

– Я думаю, Андрей Андреевич никого не выдавал, – выговорил Опалинский. – Потому и решился на крайний шаг. А предательство доверившегося тебе человека – это всегда гадость…

– Значит, тот, кто на самом деле того выдал, на том и вина? – уточнил Шурочка.

– Все сложнее… Довольно! – оборвал себя Дмитрий Михайлович. – Так зачем тебе?

– Мышек хочу, – быстро сказал Шурочка.

– Каких мышек?!! – Дмитрий Михайлович вскочил. Он с трудом сдерживал себя. Ему хотелось что-то разбить, кого-нибудь ударить. Может быть, самому со всего размаху шибануться головой об стену.

Почувствовав гнев отца, но не сумев истолковать его, Шурочка на всякий случай отполз по кровати в угол и прикрылся подушкой.

– Волчонок обещал мне мышек дать, если я доподлинно узнаю, отчего и из-за кого дядя Измайлов в петлю полез, – торопливо объяснил Шурочка. – У них Зайчонок теперь мышку принесла, она деток скоро, еще до осени родит, так они сразу ручные будут. Он мне их и отдаст. А мне мышки нужны. Я с ними такую штуку придумал… Крыс, конечно, хороший, но он толстый стал и ленивый, и спит все время. К тому же очень большой. А мышки сподручнее…

Дмитрий Михайлович обхватил голову руками и, едва ли не шатаясь, пошел к двери.

– Папа! – догнал его обиженный Шурочкин вскрик. – А поцеловать? Ты же меня на ночь не поцеловал…

Глава 23

В которой Настасья Притыкова мстит за свою неудавшуюся жизнь, инженер Измайлов проясняет для себя егорьевские тайны, а Манька Щукина и ее братья и сестры остаются круглыми сиротами

В чистой, устеленной салфеточками и половиками спальне пахло вымытыми полами и апофеозом любовной страсти. На комоде, в простой стеклянной вазочке стояла веточка калины. Стены были увешаны портретами важных и усатых казаков с саблями и вытаращенными глазами.

Стук в дверь раздался в момент самый что ни на есть неподходящий.

– Не отзовемся, – шепнула Луша, горячо и влажно приникая к груди Ивана Притыкова.

Фигурою Иван удался в отца – не слишком высок, зато широк в плечах и груди, бедрами узок, а в длинных, поросших золотым волосом руках – сила и ловкость легко сменяются на нежность и ласку. В каждом движении – сдержанная, не напоказ уверенность. Девки и даже бабы от него обмирали. Молодая казацкая вдова Лукерья полагала, что ей повезло несказанно. Иван уж второй год был с ней, и к детям приветлив. Иногда, впрочем, казалось, что Лушины дети, сыновья, – едва ли не главное, что влечет его в избу казачки. «Сам, считай, без отца рос, вот и хочет сирот облагодетельствовать, – размышляла Луша. – Он ведь только снаружи груб да ершист, а внутри-то – добрый… Может, решиться и родить от него? – гадала казачка, мечтая покрепче привязать к себе щедрого и сильного парня. – Для таких, как Ванюша, прочнее привязи, кажись, и нету…»