Тонкие, чуть дрожащие пальцы перебрали пожелтевшие листки, лежащие на укрытых подолом коленях. Стараясь не щуриться (морщинки образуются, да и некрасиво для барышни) поднесла один из них к глазам, принялась разбирать узкие, летящие строчки с выстреливающими хвостиками отдельных букв.
«Новорожденный младенец кричал с отчаянной страстью, еще хриплым с дороги голосом. Так бродячий менезингер заходит зимним вечером в дымную корчму и, не отогревшись и не выпив вина, начинает петь…»
– Господи, какая ерунда! – прошептала Любочка, давая выход чувству. Потом, как всегда, включила разум.
Эти немногочисленные листки, с отрывочными и не слишком понятными записями, она когда-то просто украла из багажа отъезжающей в Петербург Софи Домогатской. Все признавали: юная Софи умеет обращаться со словами виртуозно, как старый цирюльник с бритвой. Любочка тоже должна уметь – так она решила. Чтобы уметь, надо учиться. Папины пыльные фолианты – это не то, это как дохлые мухи между рамами. Совсем как настоящие, только лежат кверху лапами и не шевелятся. Нужна живая речь, острая, блестящая, словно бегущий ручей под солнцем. Как у Софи.
После Любочка долго разбирала листки, учась по ним, и с прилежностью гимназистки подготовительного класса писала и переписывала собственные опусы, придирчиво и критически сверяя с образцом. Совесть ее не мучила совершенно, так как для Софи эти листки явно были случайными и ненужными, и ничего из любочкиных украденных сокровищ в роман про сибирскую любовь не вошло.
Зато Любочка была упорной в своих устремлениях, и весьма скоро Николаша стал со сдержанным удивлением хвалить ее письма за живость стиля и неожиданность и точность оборотов. Любочка не бросила усилий. До настоящих результатов еще далеко – это она понимала отчетливо. То, что мило в маленькой девочке (каковой она, несомненно, представлялась Николаю Полушкину), то совершенно иначе смотрится и читается у взрослой и умной барышни (каковой она сама себя видела рядом с ним).
«Господи, ну отчего же голос хриплый именно с дороги? А, догадалась! Он, младенец, только что пришел из того мира, мира материнской утробы, в этот, наш. Он почти смертельно устал в пути, ему холодно, как этому самому… зимнему менезингеру, и потому… Но откуда она знает?!… Ах да, она же едва ли не сама принимала Вериного сына, Матвея… и, видимо, записала по свежим впечатлениям… Но ей же тогда было всего 16 лет!… А мне уж нынче… страшно подумать!»
Любочка почувствовала давно знакомую смесь чувств: зависть, злость, восхищение, бессильную ярость на неумолимо текущее время. Она знала, что этим чувствам нельзя поддаваться насовсем, потому что тогда они буквально высушат, а потом и выжгут душу. Но она уже давно научилась дозировать их. Немножко – можно, и даже полезно. Чтобы ощутить себя живой. Люди, которые всегда давят бушующие в них страсти, не пускают себя в них, а тем паче – стараются от них избавиться, со временем превращаются в высушенные тени самих себя. Как мама. Как окаменелости из мезолита, которые когда-то показывал на обрыве муж Нади Коронин. Любочка не хочет быть окаменелостью. Она хочет жить и чувствовать. И время вовсе не течет напрасно. Ведь она не сидит сложа руки, а трудится, и, значит, каждый миг приближает ее к исполнению ее мечты.
«Путь иногда занятнее самой цели, – говорила Софи Домогатская. – Уж я-то это знаю, поверьте». При этом она всегда отчего-то лукаво подмигивала Машеньке Гордеевой или Мите Опалинскому, если они случались рядом, а те тупили взгляды и выглядели явно смущенными.
«За сбычу мечт!» – невероятно дурацкий тост той же Софи, от которого всегда вздрагивал папа. «Ну что же делать, – Домогатская наматывала локон на палец и смеялась своим необычным, хрустяще-стеклянным смехом. – если у меня больше одной мечты, а во множественном числе «мечты» в русском языке не склоняются. А слово «сбывание», право, ничуть не лучше «сбычи»… Хочется ведь быть афористичной. И именно вы, Левонтий Макарович, как знаток римской истории, должны меня понять лучше всех собравшихся…»
– За сбычу мечт! – весело повторила Любочка и чокнулась с невидимым собеседником стаканом кваса.
Потом живо пересела к столу, заточила перо и принялась писать крупным и четким, не лишенным изящества почерком.
Дорогая Софи!
Отчаяние и надежда. Вот что переполняет меня, движет мною на протяжении всех этих лет. И то, и другое вы понять можете, как я вас вижу. Если ошибаюсь, простите покорно, хотя лишь оборот речи, а вины за собой не чую никакой. Человек, честно и последовательно идущий за своими чувствами, обывательскому суду неподсуден. Тут у господина Достоевского много сказано, да я не со всем согласна. Пустое.
ВЫ в Петербурге за эти годы многое пережили. Не знаю доподлинно, даже Вера ваша не знает, а с иными из нас вы не сообщаетесь. Однако – уверена. Замужество, ребенок, о котором из третьих рук наслышана, – не тихая ли гавань? Передышка? Вы – человек страстей, это я еще тогда, девчонкой поняла, когда Каденька вас привезла, и вы без чувств на нашем пороге упали. В том мое с вами сродство, и в том моя смелость писать к вам.
Знаю, что вы Николая Полушкина еще здесь не любили, хотя и не знаю толком, за что. Может, за то, что он, как и вы, ни в какие рамки вписаться не желал? Одноименные полюса у магнита отталкиваются, не в этом ли причина?
Однако, ко мне. Я, как и Николаша, в Егорьевске не останусь. Это давно решено, твердо и навсегда. Не оттого, что Егорьевск плох. После выхода вашего романа мне две сестры из Петербурга писали: «Может, нам к вам жить приехать? Уж больно у вас красиво и спокойно. И люди такие значительные.» Смешные. Каждому свой жребий отведен. Нынче приехал из столицы инженер Измайлов. Бывший революционер, как я поняла. Укатали сивку. Сорвали с головы волосы, с движений – живость, с глаз – блеск, с души – надежду. Путается с нашей Надей, но так устало, устало… Здесь, теперь – надеется отсидеться. Каждому – свое. Надю, впрочем, жаль. Она его за настоящего полагает, не видит, что из папье-маше, и подкрашено слегка. Манеры у него приятные, столичные, этого не отнять. Этого у нас нету. Грубость везде.
Я этого Измайлова про вас расспрашивала. Он отнекивается: Петербург, мол, большой город, откуда? – но странно как-то. Как будто говорить не хочет. Может, репутацию вашу бережет? Или свою? Напрасно. Мне бы про вас ничего удивительно не стало, а про него – все равно.
Впрочем, довольно ходить вокруг да около. Это жалко. У меня к вам решительная, касательно до всей моей жизни, просьба. Вы ведь, где бы нынче не были, туда своей волей зашли. Чужая над вами власти не возьмет никогда. Потому, если захотите, и в любое иное место сможете сунуться. А родовая ваша знатность и писательская слава позволят. Мне надобно доподлинно знать: как теперь Николаша живет, и что там вокруг него происходит. Он в Петербурге, и, если не врет все напропалую, то где-то возле совсем тесных и даже придворных слоев. В каком качестве – этого я вам наверняка сообщить не могу. И даже за имя целиком не уверена. Но вы ведь Николая с другим не спутаете? Верная наводка: князь Мещерский и его круг. Не бойтесь меня расстроить или убить: я ко всему готова. Мне рассчитать надо: может, он уж давно женат, или в долговой тюрьме сидит, или вообще что-то с Егорьевска непредставимое. Если мне о нем более думать невместно, так я в Тавду бросаться не побегу, а составлю иной план.
На сем остаюсь с надеждой и заранее благодарностью хоть за то, что прочли.
Всегда ваша Любочка Златовратская.
ЗАПИСКИ В КРАСНОЙ ТЕТРАДИ АНДРЕЯ ИЗМАЙЛОВА, ИНЖЕНЕРА.
Сибирь никогда не знала крепости – это верно. Но также верно и то, что рабочий здесь еще более бесправен, чем в России. Здешние как бы образованные люди даже дают тому рациональное объяснение. Едва ли не половина рабочих на приисках – из ссыльно-поселенцев, что на общей нравственной картине не может не отражаться. Пьянство, драки, разврат, двенадцатилетние дети хвастаются курением табаку и любовными победами. К труду многие не приспособлены совершенно. Крестьянствовать способен едва один из нескольких сотен. Исправник Овсянников как-то обмолвился: из 3500 приписанных к стану ссыльно-поселенцев в наличии едва 700. Я ахнул: а где ж остальные 2800?! Неужто в бегах? Где же они, что едят, как живут? Семен Саввич рукою махнул: не так, мол, все страшно. Большая часть давно в тайге безвестно сгнила, сгинула да убита, крестьяне-то на них – с вилами да с ружьями, как на диких зверей ходят. Еще сколько-то назад, в Россию подались. Отчаявшиеся, озлобленные, бесправные, на все готовые. Остаток не так и велик. Не страшно, господа?
Такова же и соответствующая этому положению оборотная сторона медали: телесные наказания, мордобой на приисках и заводах – обычное дело. Обсчет при расплате за работу, обвес в лавках, что же касается инородцев, то картина еще страшнее. После разрушения традиционного уклада, прихода с запада новых для самоедов болезней уже к началу 19 века вымерли целые народы: омоки, котты, хойдаки, шелаги, анюиты, маторы, асаны… Все были язычники, однако вечная им память, как обелиску человеческой жадности, недальновидности и беспамятства.
Винокуренных заводов более чем мельниц, питейные дома, штофные лавки, плюс всякая нелегальщина, на которую приходится лишь бы не половина оборота спиртного. Все казенные уложения на этот счет – свист ветра в степи. На третий день после расчета на приисках шуба идет за два штофа вина, полушубок – за штоф… На долю евреев – половина всех кабаков в Сибири. Сами, в отличие от русских кабатчиков, – почти не пьют. У Егорьевской семьи трактирщиков рожи благостные донельзя, младший чуть что – румянится, яко красна девка, да орешки щелкает стыдливо, в кулак. Однако, выгоды своей не упустят ни на грош. На приисках, да в поселке, да в Светлозерье… Везде одна и та же картина.
«Пролетариям нечего терять, кроме своих цепей»? Воистину так. Но куда и как можно повести всю эту безграмотную, беспамятную, озлобившуюся массу? И кто поведет? Господин Петропавловский-Коронин, зоолог и дворянин? Или, может быть, инженер Измайлов, разночинец, окончательно запутавшийся в своей собственной жизни?
"Красная тетрадь" отзывы
Отзывы читателей о книге "Красная тетрадь". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Красная тетрадь" друзьям в соцсетях.