Она никогда специально не училась стриптизу, но на работу в престижный ночной клуб ее взяли сразу, после первого же кастинга, хотя ни танцевать у шеста, ни эротично раздеваться под музыку Сашка не умела. Она и не удивилась, приняла все как должное, иначе и быть не могло. Удивилась только, почему этим обстоятельством так возмущена Майя, ее обожаемая любимая Майя, педагог детского театра, отставная сорокапятилетняя балерина, то ли подруга, то ли дуэнья, то ли наперсница – они и сами не смогли бы определить их отношений, – но так уж получилось, что ближе и роднее у нее никого на этом свете не было. Ну, может, кроме Мишки, пожалуй…

Ни семьи, ни детей у Майи не было никогда. Жила она в коммуналке в доме дореволюционной постройки, в огромной комнате с ширмами, веерами, старинной мебелью, дубовым рассохшимся скрипучим паркетом и тяжелой лепниной на потолке. Майя рассказывала Сашке, что родителей потеряла еще в раннем детстве, и сердобольные соседки, пытаясь пристроить девочку и как-то сохранить за ней комнату, отвели ее в хореографическое училище. И маленькую Майю приняли. Не столько за способности, сколько из сочувствия к ее сиротству.

Ученицей она оказалась старательной, истязала себя до изнеможения, но особых талантов так и не показала. Честно протанцевав в театральном кордебалете до положенных тридцати пяти лет и уйдя на пенсию, стала преподавать классический танец в детской студии, созданной тут же, при театре, куда и привели в свое время шестилетнюю Сашку. Вдруг удачно открылись в ней педагогические способности, вместе с режиссером Майя с азартом занималась постановкой детских спектаклей, довольно успешных, всегда аншлаговых. В театре проводила все свое время, так и живя бобылкой в своей огромной комнате в старинном доме, бережно сохраненной соседками. Маленькая, прямая, жесткая, всегда с одной и той же прической – туго стянутыми назад в крепкую фигу черными волосами, отчего ее смуглое лицо казалось тоже стянутым назад, вкупе с высокими скулами и узкими холодными глазами, Майя на фоне маленьких ангелочков в белых юбочках смотрелась грозным Карабасом в женском обличье. «Веселова! Александра! Что ты мне опять нимфетку изображаешь? Тоже мне, Лолита нашлась!» – кричала она своим низким, чуть хрипловатым голосом на Сашку, которая никак не могла взять в толк, чего от нее хотят и кто такая эта самая Лолита, которая так не нравится ее преподавательнице. Постепенно Сашка каким-то своим детским чутьем распознала в Майе скрывающуюся за видимой жесткостью родную душу и потянулась к ней всем своим существом. Она буквально висла на ней, по-детски, искренне и преданно дружила и, повзрослев, целыми днями пропадала у нее дома, читала ее книги, дружила с соседками, впитывала жадно в себя Майин мир. Ее как магнитом тянуло в эту коммуналку, к этой маленькой смуглой женщине, здесь она ощущала себя свободной и любимой, здесь можно было часами разговаривать обо всем, можно было просто и легко молчать, здесь всегда ее ждали, здесь было тепло, уютно и спокойно. В общем, повезло ей с Майей по-крупному, чего уж там…

«Надо пойти немного поспать, а то встану зеленая и вялая. Завтра трудный день, а надо еще как-то измудриться и успеть съездить к Майе, посоветоваться… Утром позвоню ей», – решила Сашка. Затушила сигарету, потянулась к форточке, собираясь выкинуть окурок, и вздрогнула от звука нежно зазвеневшего колокольчика «музыки ветра». В кухонном проеме, щурясь то ли от яркого света, то ли от сигаретного дыма, стояла Соня.

Соня

– Как накурено… – Соня помахала перед глазами ладонью, садясь на кухонную скамейку и осторожно, исподлобья, глядя на дочь.

– Мам, ты почему не спишь? Все о статусе своем переживаешь?

– Ну зачем ты так, Саша… Не будь такой злой!

– Я не злая. Я и правда не понимаю, как можно переживать по такому ничтожному поводу.

– Ну почему же – ничтожному? Это сейчас тебе кажется, что повод ничтожен. А потом… Не знаю, как бы тебе это объяснить… Вот ты никогда не задумывалась, почему общество так трогательно относится к вдовам? Им сочувствуют, всячески помогают, опекают как могут. Уважают, в конце концов. И звучит-то как достойно – вдова… Слышишь? А брошенная мужем женщина – она кто? Да никто! Мадам Брошкина. Предмет для злословия, сплетен и насмешек. А эта самая мадам Брошкина тоже, между прочим, остается один на один с жизнью и тоже нуждается и в сочувствии, и в поддержке, и в уважении… Лучше бы я осталась вдовой!

– Ну ничего себе! – Чуть не задохнулась от возмущения Сашка. – Это что получается? Если отец больше не захотел обеспечивать твой статус, то пусть лучше умирает, да? Не доставайся же ты никому? А может, и нам с Мишкой и Машкой умереть, чтоб у тебя клейма «плохая мать» не было? Ну ты даешь, мам… Знаешь, у меня часто появляется чувство, что ты живешь не с нами, а сама по себе, в чудном таком стеклянном домике, и вроде как видишь все оттуда, и мы тебя видим, а вместе быть не можем… И есть ты, и нет тебя! Где ты, мамочка? Ау-у-у…

– Сашенька, поверь, что я в этом не виновата! – захлебнувшись собственным отчаянным шепотом, вжала ладони в грудь Соня. – Я уже родилась такой, в этом, как ты говоришь, стеклянном домике. И я к нему с огромным трудом приспосабливалась, не думай, что это было легко… Но у меня там, в этом домике, свой мир, свои ценности! И если я когда-нибудь и выйду оттуда, то просто погибну! Ты постарайся понять меня, дочь. Пожалуйста! Пожалей меня…

Соня тихо заплакала, дрожа губами, размазывая по щекам слезы тыльной стороной ладони.

– Да ради бога, мам, пожалеть я могу, конечно. А вот насчет понимания… Зачем тебе вообще дети-то были нужны? Жила б одна, сидела и сидела бы в этом своем стеклянном домике, и никто бы не мелькал у тебя перед глазами! Ни я, ни Мишка, ни Машка… Ты знаешь, я б давно уже свалила отсюда, переехала к Майе, если бы не Мишка. Ты тут без меня ее окончательно загонишь!

Сашка говорила, все более повышая голос, не замечая Сониных горьких слез, почти кричала:

– Ты посмотри, посмотри на нее! Она ж забитая, запуганная, боится тебе слово сказать! У нее любовь, ей замуж пора идти, а она тебе признаться боится! Как же, мамочку она бросит! А в чем она ходит, ты вообще замечаешь? Одета, как последняя бомжиха! А Машка? Она ж у соседей больше времени проводит, чем дома! Скажи, это я должна понимать?

Прибежавшая на шум заспанная испуганная Мишка вытащила Сашку из кухни, запихнула в комнату, от души поддав коленкой под зад, вернулась к дрожащей и плачущей Соне. Обнимала, гладила по голове, что-то ласково приговаривая, сама прикурила ей сигарету, щедро налила в стакан настойки пустырника, чуть разбавив водой, заставила выпить.

– Мишенька, ты ведь меня не бросишь? Ты ведь никуда не уедешь от меня, правда? Я без тебя не смогу, не справлюсь, – приговаривала Соня, всхлипывая, следя глазами за ее суетой.

– Конечно, мама, мы же вместе, мы справимся…

Мишка отвела ее в постель, уложила, укутала, посидела рядом, похлопывая по боку, как ребенка. Когда Соня уснула, вернулась к себе в комнату. Сашка спала как убитая, чему-то улыбаясь во сне, рука ее была красиво закинута за голову, волосы разлетелись по подушке, переливались глянцем в еще слабом утреннем свете.

– Стриптизерша, мать твою… – неожиданно зло прошептала Мишка, – ремнем бы тебя отстегать по твоей красивой заднице…

Игорь

Он давно уже не спал, лежал, не шевелясь, наблюдая за Элей, которая старательно, сведя к переносице белесые бровки, гладила его единственную рубашку. Каждый вечер она ее стирала, а утром гладила. А еще каждое утро она варила ему кашу, заставляла съесть, а вечером кормила ужином, сидела рядом, подперев рукой пухлую щечку. А раньше он и не знал, что счастье бывает таким. Когда просто можно смотреть, как женщина гладит твою рубашку, как солнечный луч падает на ее светлые волосы, и знаешь, что можно позвать, и она оглянется и обязательно улыбнется, и засияет глазами в обрамлении белесых ресниц… Наверное, это как-то по-женски некрасиво, когда ресницы совсем белые? Ерунда какая. Ему вот ужасно нравится!

Господи, за что ж ему такое счастье? Кто он вообще такой? Сонин муж? Отец троих детей? Измотанный работяга-извозчик, насквозь пропахший бензином? Оно, это счастье, свалилось как-то сразу, неожиданно и бурно, как снежная лавина, которая снесла на своем пути и привычно-тягостное чувство долга, и ощущение собственной никчемности, незначительности, убогости. Он давно уже убедил себя, что его личное, Игорево счастье и в самом деле заключается в том, чтобы материально обеспечивать комфортное Сонино одиночество, приносить себя в жертву, работать, чтобы дать душевный покой своей необыкновенно хрупкой, красивой, умной, тонкой, ранимой жене.

Игорь и сам не смог бы объяснить, что произошло с ним в тот вечер, когда он развозил по домам поздним вечером Мишкиных подружек, и почему сидел до утра в машине вместе с этой белобрысой, полной, румяной девчонкой и не мог оторваться от нее. Они без конца говорили, перебивая друг друга, и все время целовались, и его трясло от какой-то счастливой лихорадки, как будто его долго держали в темном затхлом подвале и наконец вывели на яркий солнечный свет. Потом он медленно ехал домой, но так и не доехал. Понял, что не сможет. Тот, прежний Игорь, кончился внезапно, за одну ночь, раз и навсегда. Вместе с ощущением счастливой лихорадки пришел и бурный протест, он просто не смог бы заставить себя вернуться в прежнюю жизнь, да и не хотел он заставлять себя. Так и не доехав до дома, Игорь решительно развернулся, лихо подрулил к Элиной общаге, прошел через вахту, нашел ее комнату, ворвался без стука, насмерть перепугав девчонок и саму Элю. В институт в этот день она так и не пошла, а к вечеру они уже сняли эту квартиру, сложив вместе все имеющиеся у них денежные запасы и заплатив за три месяца вперед. И начали новую жизнь.

Господи, какое это счастье – просто жить! Счастье – это когда женщина старательно делает что-то для тебя, и можно сейчас, ну вот еще через секунду ее окликнуть, и она обернется, и внутри у него все оборвется, а сам он непременно расплавится в апрельских солнечных лучах от ее ответной направленной на него радости.