Бежать было некуда. Вокруг нас сомкнулась толпа.

3

Под конвоем бдительных патриотов и зевак нас отвели в секцию Пале-Рояль, получившую новое название Бютт-де-Мулен. Там, в народном комитете, какой-то чахоточный чиновник принялся нас допрашивать. Гражданка Бретвиль, чтобы не дать мне солгать, снова громко назвала мое имя, а когда я стала протестовать, на мои протесты никто не обратил внимания. Изабелла, к моему удивлению, назвала свое настоящее имя.

– В Люксембургскую тюрьму, – скомандовал чиновник. – Но послушайте, – начала я, – может, вы отпустите девочку? Она еще ребенок.

Аврора стояла, прижавшись ко мне, и я, честно говоря, чувствовала, что ей не хочется уходить и оставаться одной. Но я слишком хорошо понимала, что нам грозит, чтобы согласиться с ее мнением.

– Ей уже есть двенадцать? – осведомился чиновник.

– Нет, только одиннадцать.

– Это все равно. Она будет отвечать, как взрослая.

– Но ей еще нет двенадцати! – вскричала я в отчаянии.

– Таков порядок. Тащите этих преступниц в Люксембург! А гражданка Каролина Бретвиль получила свои честно заработанные сто су за донос.

В Люксембургской тюрьме привратник отказался принять нас, заявив, что у него больше нет мест, и посоветовал отправиться в тюрьму Шантийи. Гвардейцы повели нас туда. В этой тюрьме еще были свободные места. Нас ввели в канцелярию за стеклянной перегородкой, усадили на ободранную деревянную скамью и оставили дожидаться канцеляриста, который должен был занести наши имена в реестр.

Шантийи совсем недавно еще был прелестным дворцом, принадлежавшим принцу Конде, и я с острой болью в груди вспомнила, как однажды приезжала сюда на бал и балет Доберваля. Меня охватило такое отчаяние, что я порывисто повернулась к Изабелле, сразу оказавшись в ее объятиях, и замерла, вздрагивая от безудержных рыданий.

– Это конец! – прошептала я сквозь слезы. – Я знаю, нам отсюда не выйти.

Она молчала, гладя мои плечи, не произнося ни слова в утешение. Да разве можно было сейчас утешиться?

– Они забрали даже Аврору, этого ребенка!

Я взглянула на девочку. Она сидела испуганная, сжавшаяся, но не плакала. Впрочем, что она понимает! И какое счастье для нее, что она не осознает полностью того, что случилось. Вытерев ладонью слезы, я привлекла ее к себе, горячо и страстно обняла. Она одна осталась у меня… Вероятно, я больше уже не буду иметь радости повидать Жанно.

– Помните, моя милая Сюзанна, – медленно проговорила Изабелла, – главное – это чтобы о нас забыли. Нынче так много узников, что в их массе очень легко затеряться. Только это может быть нашим спасением.

Явившийся канцелярист сразу развернул журнал со списками заключенных и прочел протокол, составленный чиновником секции Бютт-де-Мулен.

– Гражданки Тремуйль, Шатенуа – так?

Я кивнула, ибо уже не видела смысла отрицать свое имя. На это все равно никто не обратил бы внимания.

– Как фамилия этой девицы, именуемой Авророй?

– Такая же, как у меня, – проговорила я.

Что я еще могла придумать? Я ведь тоже не знала, какова фамилия у Авроры.

Теперь мне было слегка стыдно за то, что я плакала и что канцелярист может об этом догадаться. Нельзя показывать им свои слезы, никогда и ни по какому поводу… Если у меня отобрали все, отберут даже жизнь, я по крайней мере должна остаться аристократкой. Стоит брать пример с Изабеллы. Она была бледна, но холодна и спокойна. Можно было даже сказать, что она окаменела. Даже голос ее звучал без всякого выражения.

– Уведите их!

Нас отвели в какое-то совершенно ужасное подземелье, холодное и жуткое, где мы, чтобы не спать на полу, загаженном испражнениями, получили по клочку соломы. В первые минуты кошмарные невыносимые запахи так нахлынули на меня, что я стала задыхаться. Прошло немало времени, пока мы привыкли к такой вони. Повсюду копошились насекомые. А ведь я знала, что наверху есть совсем другие камеры, более чистые и светлые. Здесь совсем не было света, и даже нельзя будет определить, день или ночь на дворе.

– Я хочу есть, – прошептала Аврора.

Я не могла ответить на это иначе, кроме как обняв ее.

– У нас заведутся и вши, и блохи, – продолжала она, – если мы будем сидеть здесь.

– Дорогая моя, видит Бог, ты здесь не по моей воле.

Кроме нас, тут было еще несколько заключенных – две женщины-воровки и фальшивомонетчик. Таким образом, нас посадили с уголовниками. Они сразу поняли, что мы «политические», то есть те люди, все преступление которых заключается в мыслях, словах или происхождении, и не вступали с нами в разговоры – то ли из равнодушия, то ли из боязни, что им припишут сочувствие к нам и ужесточат наказание.

Очень медленно шло время; несколько раз от зловонной атмосферы, царившей в подземелье, я была на грани обморока. Но еще больнее было представлять, что вверху, над нами, – шумная оживленная улица, полная хорошеньких торговок духами и пудрой. Вечером или ночью – этого нельзя было понять – нам принесли еду: чечевичную жидкую похлебку и соленую рыбу. Еще не имея тюремного опыта, мы наелись этой дряни, а потом мучились от страшной жажды, которую нечем было утолить.

Прошел день, или два, или три – определить это в полнейшей темноте было невозможно. Мы либо спали, и сон этот был очень похож на обморок, либо просто сидели, уставившись во мрак, изредка разговаривали. Всем нам было ясно, что в этой камере мы превратимся в животных. Без воды, без мыла, в ужасной грязи… Я тогда еще была новичком и не знала, как сделать так, чтобы нас перевели в другое место. Достаточно было платить тюремщику су в день, чтобы он сделал это. Но мы о том, что это возможно, даже понятия не имели и не пытались улучшить свое положение. Я вспомнила слова Изабеллы: делать так, чтобы о нас забыли, – и горько усмехнулась. Пожалуй, лучше быть гильотинированной, чем всю жизнь просидеть в этом жутком месте… Я чувствовала, что терпения у меня ненадолго хватит. Иногда желание увидеть простой дневной свет становилось столь невыносимым, что хотелось либо закричать, либо повеситься. Не было сил сидеть здесь и сознавать, в какую грязь мы погружаемся.

Но однажды дверь темницы распахнулась, и вошедший тюремщик громко произнес:

– Гражданка Тремуйль, к следователю!

Я машинально поднялась, не понимая полностью, в чем дело, но сознавая, что на какое-то время выйду отсюда.

– Надеюсь, вас сюда уже не вернут, – прошептала Изабелла.

Я не ответила. В руках у тюремщика был фонарь, и я пошла на свет фонаря, как загипнотизированная.

Уже в коридоре я поняла, что сейчас вечер.

– Какое сегодня число? – спросила я у тюремщика.

– Двадцать четвертое нивоза, – мрачно буркнул он, нарочно выразившись так для того, чтобы я не поняла.

Но я не была полной невеждой в этих новых республиканских календарях и летосчислениях. Загибая пальцы, я стала высчитывать, и у меня приблизительно вышло, что нынче 18 января. Да, вероятно, это так. Три дня прошло со времени нашего ареста. Три ужасных дня я провела в этом зловонном подземелье.

Покачиваясь, я пошла за тюремщиком. Голова у меня немного кружилась: воздух в коридоре казался слишком свежим и чистым по сравнению с тем, каким я дышала в камере. Чтобы поторопить меня, тюремщик все время оборачивался и махал рукой, звеня ключами.

– Гражданка Сюзанна Тремуйль! – объявил он, приоткрывая дверь.

Это была та самая канцелярия, отделенная от остального помещения стеклянной перегородкой, только теперь за столом сидел не канцелярист, а человек в поношенном сюртуке и трехцветной республиканской перевязи, с волосами, по-спартански просто остриженными в кружок.

– Прошу садиться, – сказал он мне довольно вежливо.

Я села. Следователь не произнес больше ни слова, пока тюремщик не ушел.

– Моя фамилия Фруадюр, гражданка. Мне поручено разобраться в вашем деле.

Я устало пожала плечами. Честно говоря, я не думала, что нынче власти обременяют себя ведением дел. Но, может быть, мой случай кажется им особо важным. Несомненно, он будет спрашивать меня о Батце… Я еще не решила, как себя поведу. Я была слишком измотана, чтобы решать. И лишь мельком отметила, что следователь обращается ко мне на «вы», вопреки декрету Конвента.

– Расскажите мне все, гражданка. Все по порядку.

– Что именно?

– Историю вашего ареста.

Тихо, бесцветным голосом я пересказала ему скандал, случившийся в Народном театре, и назвала имя Каролины Бретвиль. Фруадюр слушал, не прерывая, но ничего не записывал; мне даже на миг показалось, что он верит мне. Или, что еще удивительнее, сочувствует. Впрочем, это, вероятно, мои иллюзии. В сущности, мне было безразлично, как он относится к моим словам.

– И вы утверждаете, гражданка, что не знакомы с Каролиной Бретвиль?

– Я вчера увидела ее впервые.

– Но она клянется, что вы – дочь того человека, который ее соблазнил, дочь аристократа. Вы действительно Сюзанна де ла Тремуйль?

– Да, – сказала я, не видя смысла отрицать это.

– Ваш отец действительно имел какие-либо отношения с гражданкой Бретвиль?

Я сжала губы. Меньше всего мне хотелось, чтобы какие-то люди лезли в жизнь нашей семьи, касались того, чего им не следовало касаться.

– Мне ничего не известно об этом, – произнесла я сухо.

– Бретвиль утверждает, что у нее есть ребенок и…

– Повторяю, мне ничего об этом не известно, – сказала я резко.

Фруадюр откинулся на спинку кресла, сжимая в руке перо.

– Напомню вам, гражданка, что осветить данные обстоятельства – в ваших же интересах.

– Сударь, – прервала я его, – не всегда должно руководствоваться собственными интересами.

Чего он хотел? Чтобы я рассказала ему об отце, о том, как эта девица служила у нас в Сент-Элуа и пользовалась благосклонностью принца – благосклонностью, которая, впрочем, не давала ей никаких надежд, а тем более прав? Если уж на то пошло, то это даже меня не касалось, а следователя тем более. Я бы скорее умерла, чем стала говорить об этом.