Уже не сдерживая слез, катившихся по щекам, я постучала в знакомую дверь. Открыла мне Жоржетта, моя двенадцатилетняя племянница, и не совсем любезно взглянула на меня.

– Кто там, доченька? – раздался голос Стефании.

– Это тетя Ритта, мама! – недовольно отозвалась Жоржетта, отходя в сторонку, чтобы я могла пройти.

Из кухни показался Джакомо, всегда чувствовавший, что пришла сестра, и явно желавший предотвратить возможную перепалку.

– О Боже, Ритта, что случилось?

– Розарио арестован, – прошептала я в отчаянии.

И в изнеможении опираясь на косяк, я поняла, что уже не в силах сдержать горьких слез, хлынувших из глаз.

Часть 2

ДЕНЬ СВЯТОЙ ВЕРОНИКИ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

НАЦИОНАЛЬНАЯ БРИТВА В ДЕЙСТВИИ

1

Я обулась, наспех набросила на плечи старый плащ Стефании и уже открыла дверь, чтобы выйти. Флери, моя племянница, выглянула из кухни.

– Вы снова уходите, тетя?

– Да.

– И не возьмете с собой Ренцо? Он мне все время мешает.

– Я не могу его взять. Это не то место, где надо бывать детям.

Флери, поджав губы, исчезла. Я поспешно поцеловала Ренцо, самого маленького в этой семье, и вышла на улицу.

Полтора месяца я жила в доме своего брата – с тех пор как арестовали Розарио. Полтора месяца эти превратились в сплошной кошмар. То, что со мной случилось, отлучило меня от сдержанности и терпимости, и между мной и Стефанией всё время происходили стычки. Джакомо смягчал эти ссоры, но его почти никогда не было дома. Он брался за любую работу, научился даже, несмотря на свою слепоту, писать письма набожным женщинам, дежурившим у церквей. Но это приносило мало денег, чаще они платили ему крынкой молока или фунтом хлеба, и Стефания тоже была вынуждена искать заработок. Она мыла полы в чужих домах, стирала и гладила тюки чужого белья, таскала вязанки дров. Все это давало тридцать или сорок су в день. Жили они крайне бедно, часто сидели голодные. Мне мои кружева приносили чуть больше денег. Я платила им два су в день за квартиру, но мне надо было содержать Аврору и посылать деньги в Сен-Мор-де-Фоссе, где жили Маргарита с мальчиками. Я почти не спала. Утром я шла в Трибунал, холодея при мысли, что там заслушивается дело Розарио, а после обеда до самой полуночи вязала кружева. Я стала бледной, худой, как отощавшая кошка, и глаза у меня казались голодными и затравленными. По крайней мере, именно это я видела, мельком заглядывая утром в зеркало.

Я перешла по Малому мосту на левый берег Сены и быстро пошла, почти побежала по улице между церквами Сен-Северен и Сен-Жюльен-ле-Повр. Они уже давно были превращены в склады.

Было 22 декабря 1793 года, преддверие Рождества. Сейчас, впрочем, мало кто об этом заикался. Католическая традиция была еще очень сильна, и вполне вероятно, что Рождество будут праздновать многие, но втайне. Никто не хочет прослыть фанатиком или контрреволюционером, А вот я любила Рождество и ничуть не считала его фанатичным, а скорее светлым и радостным праздником.

Я вспомнила, какой радостью дышал Париж в канун Рождества раньше, при Старом порядке. Поражало обилие музыкантов на улицах. Мальчики и девочки посылали друг другу куплеты рождественских песен, пели их на улицах. Влюбленные юноши сочиняли серенады для своих девушек. Хозяйки пекли к сочельнику необыкновенно вкусные пироги, которые потом продавались на шутливых аукционах. Многочисленные торговцы торговали сантонами – фигурками из дерева, фарфора или глины, представляющими различные сцены о легенде рождения Христа, свечами, елочными украшениями, мешочками с зернами рождественской пшеницы – пшеницы святой Барбы. Зерна следовало еще 4 декабря залить водой в блюдцах и потом по росткам судить об урожае. Все шутили, смеялись, улыбались, пели песни и танцевали… Теперь на это наложили запрет. Робеспьер не любит развлекаться, стало быть, любое развлечение – преступление. Об этом не говорили, но так думали.

Теперь была совсем другая ситуация. У Коллежа де Франс (давно закрытого, ибо Революция упразднила университеты) я увидела бедно одетую старуху лет семидесяти, толкавшую перед собой тележку с товаром, ранее считавшимся обычным, – ладанками, иконками, крестиками, заключенными в ларчики мощами. Вероятно, эта торговля приносила ей мало дохода. Старуха была остановлена патрулем во главе с большим, важным, исполненным сознания собственного величия комиссаром.

Ее принялись допрашивать, пытаясь узнать, кто подстрекал ее к такому занятию.

– Сынок, вот уже сорок лет, как я торгую этим товаром, – твердила она в ответ на все вопросы, задаваемые ей комиссаром.

Ничего от нее не добившись, он велел отвести ее в тюрьму.

Я поспешила уйти, чтобы никто не заметил презрения у меня на лице.

От отеля Клюни до тюрьмы было недалеко. Розарио сидел в Люксембурге, бывшем дворце графа Прованского. Теперь это было в моде – все прекрасные здания переоборудовать под тюрьмы. Дворцовый сад, где раньше гуляли счастливые мамы с детьми и влюбленные парочки, теперь превратился в место ожидания для убитых горем жен, матерей, сестер. Бывало, я просиживала там на скамейке по нескольку часов, ожидая, когда в слуховом окне покажется Розарио. Я даже брала с собой кружева, чтобы не терять времени даром.

Но сегодня мне не нужно было ждать. Я постучала молотком в обитую железом дверь. Показался гражданин Прюнель, тюремный привратник, который уже успел меня запомнить.

– Снова принесли передачу! – произнес он, глядя на меня с явным сочувствием. – Не знаю даже, где вы деньги берете, милая гражданка.

Вероятно, по моему виду можно было подумать, что я сама голодаю. Да и одежда у меня – как у нищей… Чего стоит только этот старый-старый потрепанный чепец, сшитый, наверное, еще в середине века.

– Умоляю вас, передайте гражданину Фромантену, – проговорила я, поспешно протягивая привратнику узелок. – Скажите, что я люблю его… что я сделаю все, чтобы спасти его.

Прюнель тяжело вздохнул, принимая узелок. Подобные слова он слышал сто раз в день. И прекрасно знал, что спасти кого-то из тюрьмы – вещь абсолютно невозможная…

Я сжала зубы, заклиная себя не думать об этом, не вспоминать о бесконечных вереницах телег, ежедневно везущих на гильотину осужденных. Я должна думать только о хорошем. Я должна верить. Если не я, то кто же поверит?!

– Что в этом узле?

– Бутылка вина, сушеный рис и грелка – ничего запретного…

Я незаметно вложила в руку Прюнеля три су – для уверенности, что добрый привратник не откажет мне и в будущем. Дверь захлопнулась. Я пошла прочь от Люксембургской тюрьмы, сама не зная, что буду делать. Розарио просил меня помочь Лауре, но в этом деле я была бессильна. Ее заключили в женскую тюрьму Маделонетт, где не было слуховых окон и где нельзя было обмениваться знаками.

Куда я шла? Я не отдавала себе в этом отчета. Каждый визит к Прюнелю повергал меня в отчаяние, от которого не так-то легко было оправиться. Я насилу сдерживала слезы. Чувствуя, что теряю мужество, я готова была грозить небу кулаками. Почему, черт возьми, я родилась в такое время? Почему не уехала в Вену? Почему, наконец, в нынешнее безумие впала именно Франция?!

Я остановилась, опираясь рукой о стену одного из домов и приказывая себе успокоиться. Я не могу привлекать к себе внимание, это слишком большая неосторожность. Мне ни за что нельзя попасть в тюрьму. Я хочу жить. И я должна жить, чтобы защищать Жанно. Он мой сын. Ради него я должна все это вытерпеть и не сорваться…

Мальчишка сунул мне в руки какие-то газеты. Я машинально отдала ему несколько денье и пошла дальше, читая на ходу. Первой газетой оказался «Вье корделье». Сквозь слезы я видела эти ровные строчки – они словно воссоздавали ту атмосферу, в которой жила я в последние месяцы:

«…Все возбуждало подозрительность тирана… Если гражданин был популярен – он являлся соперником государя и мог бы вызвать междоусобную войну. Стало быть, он подозрителен. Если он, напротив, избегал популярности, – его уединенная жизнь обращала на себя внимание, вызывала к нему уважение – он подозрителен. Был ли гражданин богат – возникала опасность, как бы он не совратил народ своими щедротами; он подозрителен… был ли гражданин беден – нет никого предприимчивее неимущего! Подозрительный…»

Это были отрывки из «Анналов» Тацита, я узнала их. Но как подходили он к тому страшному «Закону о подозрительных», благодаря которому за решетку были брошены сотни тысяч людей! Я лихорадочно перевернула газету, там было имя автора статьи – Камилл Демулен.

И дальше:

«Откройте тюрьмы для тех 200 тысяч граждан, которых вы зовете подозрительными, так как закон не знает подозрительных, а лишь преступников»…

«Вы хотите уничтожить всех врагов при помощи гильотины? Но было ли когда-нибудь большее безумие? Можете ли вы возвести на эшафот хоть одного человека без того, чтобы вашими врагами не стало десять человек его родственников и друзей?»

Не сошла ли я с ума, если я вижу такое? Камилл Демулен – друг Дантона. Но кто позволил ему выпустить в нынешнее время подобную крамолу? Он призывает к милосердию… И это среди всеобщего сумасшедшего вопля: «Крови, крови, крови!»?

С какой язвительностью иронизировал он над чудовищными революционными законами, как умело поддел самого Робеспьера с его навязчивой идеей «добродетельного террора»… Неужели это значит, что в Революции подул иной ветер? Что, наконец, безумие закончится и настанут спокойные времена? Что прекратятся бессмысленные преследования?

Я тут же остановила себя, призывая не воображать слишком многого, чтобы потом не разочаровываться. Но уже на набережной у Бурбонского дворца я столкнулась с большой толпой женщин. Все, как одна, в трехцветных кокардах, они шли, весело распевая «Марсельезу» и размахивая какими-то бумагами.

– Куда это они? – спросила я у зевак.