Очнулась я от мягких теплых прикосновений влажной губки к телу. На мне не было никакой одежды, и женщина в белом фламандском чепчике обтирала меня губкой, смоченной в душистой воде. Я невольно застонала от удовольствия. Женщина подняла голову и сказала в сторону:

– Доминик, Доминик, успокойся: она жива еще.

В этот миг сознание вернулось ко мне почти полностью. Я очень отчетливо вспомнила о своих малышках – двух маленьких крошечных свертках, каждый величиной с ладонь… Мои безымянные маленькие дочурки – где они?

Я попыталась что-то сказать. Женщина наклонилась к самым моим губам и, к счастью, быстро все поняла.

– Они здесь, уж об этом-то можете не волноваться. Они живы, и вас-то явно переживут… Да не дергайтесь вы так! Я сама их кормить буду.

Я не знала, кто такая эта женщина в чепчике, и у меня не было сил расспрашивать. Я многого чего не знала – в каком, например, доме нахожусь, как я здесь оказалась, долго ли продлится моя болезнь и останусь ли я жива.

Впрочем последнего никто не знал. Странный и неожиданный просвет, наступивший в моей болезни, продолжался недолго – быть может, дня два или три. Какой-то врач, приглашенный ко мне, произнес название моей болезни – родильная горячка, недуг страшный и часто смертельный. Я заразилась им в грязи и вони родильного дома Бурб, на грязных, пропитавшихся кровью и испражнениями подстилках. Я сама была виновата в этом. Я сама выбрала для себя Бурб, когда вышла из Консьержери.

В это время, когда мне полегчало, мне показали дочек – крошечных, тщедушных, с едва заметным золотистым пушком на голове. Весила каждая из близняшек едва ли больше четырех с половиной фунтов, а похожи они были как две капли воды. Они, слава Богу, не заболели.

Николь Порри, тридцатилетняя сестра Доминика, у которой совсем недавно родился мертвый ребенок, кормила моих малышек. У меня самой не было сил даже взять одну из них на руки. По моей просьбе Николь распеленала их. У них все было в порядке – ровненькие ручки и ножки, маленькие пальчики, словом, никаких изъянов. Правда, одна из них как-то странно поджимала в пеленках ножку; это меня и встревожило. Но на самом деле все оказалось в порядке. Девочки были очень маленькие и худенькие, но здоровые, и на этот счет я могла быть спокойна.

Они были пока без имен, эти мои девочки. И даже без крещения. Мне было не по силам всерьез задумываться над этим.

Болезнь снова вернулась, и как раз в тот момент, когда я надеялась, что поправляюсь. Я снова запылала в горячке, туманившей сознание, и снова бешено забился пульс, доходя до ста сорока ударов в минуту. Страшный кашель с мокротой выматывал из меня последние силы, боли в боку пронизывали все тело; меня тошнило, и рвоты были с примесью крови; невыносимо болели мышцы. Но так было лишь в начале очередного приступа. Потом боль и жар просто лишали меня всяких сил к сопротивлению; я теряла сознание и становилась недосягаема для любой боли. Я полуумирала.

Очень редко, когда память возвращалась ко мне, я чувствовала, как женские руки обтирают меня губкой, поят, кормят жидким супом с ложечки, взбивают подушки и меняют простыни. Потом я снова отключалась. Родильная горячка жгла меня до самых костей, иссушала невыносимым жаром; она выпивала из меня всю влагу; щеки у меня ввалились, губы запеклись, разум растворился в этом горячем, распаленном, чудовищно раскаленном аду.

Кто знает, может быть, я и вправду там побывала.

А еще я мельком видела Брике – то ли он действительно был рядом, то ли мне это мерещилось в бреду. Он то появлялся, то исчезал, но я успела уяснить, что его приход неизбежно связан с появлением в доме Доминика каких-то лекарств, призванных помочь мне. Его приход неизменно приносил мне облегчение.

Я болела – тяжело и опасно – очень долгое время, хотя тогда и не отдавала себе в этом отчета; на самом же деле прошло несколько месяцев, пока болезнь отступила окончательно и признала свое поражение. Родильная горячка протекала с перерывами: две недели болезни и один-два дня облегчения. Она измотала меня, забрала все силы, особенно физические; сотни раз я то умирала, то оставалась жить, и все это так меня измучило, что я потеряла всякие желания, кроме одного – забыться, успокоиться и больше не страдать.

6

Только к Рождеству 1794 года стало ясно, что я не умру.

Мою кровать придвинули к окну, чтобы я лежа могла смотреть на улицу. На свежем воздухе я не бывала уже очень давно. Эта зима выдалась необыкновенно холодной, и столбик термометра опускался к очень низким температурам. Я видела крыши домов, покрытые толстым слоем снега, и заснеженные ветви вязов в саду. Я до сих пор не знала, в каком квартале нахожусь. Да и до этого ли было? Я и так считала почти чудом, что осталась жива.

Я была так слаба, что не смогла бы самостоятельно подняться с постели. Николь, сестра Доминика, подложила мне под спину подушки, чтобы я могла находиться в полусидячем положении. 'Наклонившись, я дотянулась до зеркала и, взглянув в него не без страха, не узнала себя. Женщина в зеркале – то не могла быть я. Неужели у меня такое худое тело, костлявые руки, впалая плоская грудь, тощая шея? Неужели у меня так ввалились щеки и кожа приобрела землистый оттенок? Это какая-то другая женщина, худая и уродливая. Странным контрастом этому жалкому зрелищу были пышные, ярко-золотистые прекрасные волосы – они отросли уже на пять дюймов и сияющим ореолом обрамляли исхудавший овал лица.

Скрипнула дверь. Появился Брике – покрасневший, замерзший, очень неуклюжий и долговязый.

– Я вам поесть принес, кое-чего на ужин! – ломающимся баском сообщил он с порога, расплываясь в улыбке.

Я тоже улыбнулась. Пока для меня было тайной, как и где Брике живет, откуда он берет и приносит мне лекарства и пищу. Мне для лечения советовали кучу вкусных, но редких в голодном Париже вещей. Для Брике достать их трудности, по-видимому, не представляло. Я не сомневалась, что и для собственного пропитания, и для помощи мне он промышляет воровством, но, видит Бог, не осуждала его за это. Его приход даже заставил меня позабыть то, что я увидела в зеркале.

Из своей необъятной сумки Брике извлекал один за другим горшочки и судки – все похожие, словно из одного сервиза, и сделанные с отменным вкусом из голубого, расписанного цветами севрского фарфора. Это навело меня на мысль, что парень изрядно пошарил в буфете какого-нибудь нувориша.

– Коль уж вы, мадам, остались живы, то с моей помощью быстро поправитесь! Я для вас от души потрудился! А как же иначе! Я-то не дурак, слышал прекрасно, что вам господин доктор прописывал… Глядите-ка: вот это – самое что ни на есть хорошее вино, настоящее бургундское, да еще пахнет как! Это – парочка горшочков с конфитюром, а это – свежая айва… Здесь ростбиф с кровью, только что изжаренный, а это еще какое-то жаркое, не знаю, как оно называется… А в этой кастрюльке – бульон; его только подогреть надобно…

– А ты? – спросила я. – Ты ел?

– Еще как! Меня этот мерзавец долго помнить будет.

Он показал мне на ладони баночку с чем-то черным, зернистым и смотрел на меня с самым торжествующим видом.

– Вот это, мадам, вас живо на ноги поставит!

– Что это такое? – спросила я удивленно.

– Черная икра, вам такое доктор прописал. Есть ее нужно много, и я вам еще принесу… Я и сам ее впервые вижу. Это от самой русской императрицы!

Смутное подозрение зародилось у меня в душе. Сжав холодную руку Брике и глядя ему прямо в глаза, я спросила:

– Ну-ка, признавайся: у кого ты это взял? У Клавьера? Брике и не думал отпираться.

– Ну да, я второй месяц уже наведываюсь в его буфет. И лососину вам оттуда приносил, и вино – доктор говорит, что вина много нужно после родильной-то горячки, а где взять вино, когда кругом голод? Пусть этот мерзавец хоть чем-то с вами поделится. Если уж он вас бросил, то пусть хоть платит! Дочки-то его, правда? А вы из-за них едва не умерли.

И он добавил очень искренне:

– Нужно, чтобы вы поправились, ваше сиятельство. Поешьте! А то от вас нынче только кожа да кости остались.

– Спасибо, – сказала я. – Я обязательно поем, мой мальчик.

Он наклонился ко мне, и я ласково его поцеловала.

Когда Брике ушел, я снова осталась одна – дожидаться прихода Николь. Я устала, но мысли не давали мне уснуть. Сейчас я еще очень слаба, но у меня нет времени поправляться слишком долго. Меня не могут содержать чужие люди, я должна сама позаботиться о себе и своих дочерях, я и так больше двух месяцев пользуюсь добротой и гостеприимством семейства Порри. А еще… еще я должна разузнать что-то о Жанно и Шарло. Действительно ли их отправили к моей мачехе? Мне стало страшно, когда я подсчитала, сколько времени не видела сына.

Больше десяти месяцев… И не было никаких вестей о нем.

В это мгновение мои мысли внезапно вернулись к девочкам. Из-за болезни я видела их крайне редко, лишь в редкие промежутки затишья, и, по сути, я не знала, совсем не знала своих дочерей. Я даже с трудом представляла себе, как они выглядят. А между тем я прекрасно знала, что им уже почти по три месяца, и, хотя они родились недоношенными, чувствуют себя отменно благодаря молоку Николь.

Для меня было неожиданностью то, что родились девочки, – я слишком привыкла к мысли, что у меня будут мальчики. А вышло – две дочурки, слабые, но мужественные, худенькие, но такие беленькие и симпатичные!

– Принесите мне моих детей, – тихо, очень тихо попросила я, когда сестра Доминика вернулась к обеду.

Эта дама, относившаяся ко мне вежливо, но сухо, согласно кивнула, хотя я успела заметить на ее лице некоторое разочарование. Не знаю, может быть, она втайне надеялась, что я откажусь от своих девочек: и они заменят ей и умершего ребенка, и мужа, убитого на полях Голландии.

– Они вполне здоровы, – произнес молчаливый Доминик, пришедший вместе с сестрой. – У них отменный аппетит.