– Нет, Оля. Я пройдусь. Ничего.

– Вы очень презираете меня, Валентина Петровна? Что я так с мамой…

– Не знаю, Оленька. Бог тебе судья. Ты поезжай, я сейчас приду…

Дом действительно открылся ей сразу за поворотом. Ничуть за эти годы не изменившись, гордо стоял, выпятив взору белые свои колонночки. Хороший дом. Красивый. Заросший вкруговую кленами. Скоро листья с них полетят, красиво будет… Кленовый желтый лист – вообще вещь в природе необычная. Она помнит, как ходила тогда вокруг дома, собирала в букеты эти словно неведомым мастером причудливо вырезанные, хрупкие и нежные в своем увядании листья, как вдыхала их сырой осенний аромат. А потом был первый снег, и они выглядывали из-под тонкого его белого слоя острыми желтыми концами, будто руки тянули, помощи просящие. Как все это, оказывается, живо и остро помнится. Хотя и не больно уже. Вот он, стоит перед ней, дом с белыми колоннами, мираж из прошлого, а ей и не больно. Наоборот, даже пустота какая-то странная внутри образовалась. А вон и окна мезонина сквозь зеленые пока ветви проглядывают – плотно задернуты черными шторами. Там Антонова библиотека была… Хотя почему была? Наверное, и сейчас есть… Все, все то же самое, ничего тут за долгое ее отсутствие не изменилось. Это она теперь стала другой, а дом – тот же самый…

Так и не смогла Тина до конца определиться в своих чувствах, глядя на этот красивый дом. Нет, ничего, ничего такого особенного она действительно сейчас по отношению к нему не чувствовала. Больше боялась, как говорится. Боялась – нахлынут воспоминания, всю душу напрочь перевернут-перемешают… Нет, не нахлынули никакие воспоминания. Ну, прошли, начиная отсчет от этого красивого дома, долгие годы. Что с того? Хорошие годы, между прочим. Годы с Митенькой, с Анюткой, с жизненными обычными трудностями вперемежку со счастливыми, не так уж и редко выпадающими ей днями, когда душа так здорово умеет летать между землей и небом, красиво расправив перышки… Годы жизни, в общем. Счастливой довольно жизни. Когда-то давно, в детстве еще, она вычитала в одной умной книжке, что счастливый по своей природе человек в любых обстоятельствах счастлив. И в красивом доме с мезонином в большом городе, и в простом бревенчатом доме на белом берегу реки. И рядом со своей любовью, и вдали от нее…

– Что, узнали знакомые места? – тихо спросила сзади подошедшая Ольга. – Сколько вы здесь с отцом прожили, пока… пока…

– Оля, а там, в мезонине, по-прежнему библиотека располагается? – не ответив на ее вопрос, повернулась к ней Тина.

– Ну да… Куда ж она денется-то? Куча пыльных старинных книг…

– Эк ты сейчас презрительно сказала: пыльных, старинных… Я же помню, там такие раритетные издания были!

– Ну да…

– И что теперь с ними будет?

– Как – что? Продам, наверное!

– Да? А может, я куплю у тебя пару собраний? Чтоб память осталась?

– Да ради бога! Только с ценами мне определиться надо. Вы выберите сейчас, что вам нужно, а я позвоню, проконсультируюсь. Если вас по стоимости устроит – забирайте, что ж…

– Спасибо, спасибо, Оля.

– Да ладно, чего там… Отец всю жизнь трясся над этими книгами, знаете ли. А мама также всю жизнь его к этим книгам ревновала… Ну что ж, пойдемте к маме, Валентина Петровна?

– Подожди, Оля. Я сейчас. Подожди…

Тина вдруг остановилась около высокого белого крыльца как вкопанная. Чувствовала – не может она сделать ни шагу. Страшно очень. Страшно посмотреть в глаза Мисюсь, страшно вообще ее не узнать… Такая вдруг паника в ней образовалась, что хоть разворачивайся да обратно беги от этого крыльца сломя голову. Положив руки на грудь, она моргнула нерешительно и, будто извиняясь за свое странное поведение, жалобно произнесла:

– Ой, я так боюсь, Оля…

– Боитесь? Чего? – встав на верхнюю ступеньку и снисходительно посмотрев на нее сверху вниз, торжествующе-насмешливо спросила Ольга. – Вы же так этого хотели, Валентина Петровна! Так решительно настаивали! А теперь испугались, значит? Чего вы испугались-то? Насколько я понимаю, это мама должна бояться встречи с вами. Ничего-ничего! Смелее, Валентина Петровна! Пойдемте, раз уж приехали. Попрощаетесь хоть. Теперь уж точно навсегда. Скоро уже машина за мамой придет…

– Да. Да, Оля. Пойдем.

Враз ослабевшими, подогнувшимися предательски в коленках ногами Тина с трудом одолела невысокие ступени, поднялась вслед за Ольгой на крыльцо. С трудом удержала дыхание. Страшно волнуясь, начала внимательно следить за торопливыми, но четкими действиями своей племянницы – вот она достала большой ключ от первой двери, вот поменьше – от второй… Странно, но даже ключи с тех пор остались теми же самыми. Или ей показалось с перепугу? И старинная дубовая дверь так же охотно-приветливо скрипнула, как когда-то, пропуская ее в этот дом…

– Мама! Мам! Ты где? К тебе тут гости, мама! – громко позвала Ольга, по-хозяйски заходя в широкий холл, выполняющий роль то ли гостиной, то ли очень большой прихожей. – Проходите, Валентина Петровна… Только я вас умоляю – не вздумайте плакать! Маму сейчас нельзя волновать. Она и так, знаете ли, вчера переволновалась очень сильно. Так болезненно восприняла свой отъезд…

– Хорошо, Оля. Я постараюсь не плакать.

Тина прошла в холл, остановилась, обвела вокруг себя взглядом такое большое, такое знакомое пространство. Странно, но и здесь, в доме, ничего особенно не изменилось. Все то же самое. Огромные окна с заглядывающими в них любопытно кленовыми ветками, лепные вычурно-строгие потолки, старый рояль в углу… Мебель, правда, другая. И еще – запах у дома стал другим. Не пахло здесь больше счастьем. Пахло болезнью, отчаянной безысходностью, пахло не выветриваемой никакими способами немощной человеческой физиологией…

От странного скрежещуще-шуршащего звука, раздавшегося у нее за спиной, прошел мороз по коже. Она обернулась резко, ткнувшись глазами сначала в большие колеса старой инвалидной коляски, потом подняла осторожно взгляд…

Мисюсь. Господи, неужели это и впрямь Мисюсь… Это худенькое, будто силой какой согбенное существо с жилистыми ладонями, вцепившимися в колеса инвалидной коляски – ее красавица сестра? Нет, не может быть. Эти матово-пепельные, неаккуратно зачесанные назад волосы, этот странный потухший взгляд… Блеклые болотные глаза на сером, слегка одутловатом лице сестры и в самом деле смотрели куда-то мимо нее – ничегошеньки в этих глазах не отражалось, кроме внутренней за саму себя стыдливости. Казалось, утекли из этих глаз слезы на много лет авансом, и эмоции все – и горестные, и радостные – вместе с ними. Один только стыд остался. Стыд быть обузой своим детям, стыд за свой физиологический запах, стыд за свою жизнь, которая хоть и в таком виде, но все же идет и идет, черт бы ее побрал… Так и смотрела Мисюсь мимо нее пыльным своим взглядом, вцепившись жилистыми руками в колеса инвалидной коляски. Потом лицо ее дрогнуло одутловатыми щеками, взгляд из равнодушно-серого перетек в живой, испуганно-загнанный…

– Оленька, кто это пришел? Извините, не узнаю… Где мои очки, Оленька? Принеси мне очки, пожалуйста… Извините…

Сердце у Тины сжалось. Так больно сжалось, что не могла она произнести ни слова. Да и не смогли бы пробиться сейчас никакие слова через перехваченное слезной волной горло.

– Здравствуй, Мисюсь… – только и смогла она прошептать хрипло-сдавленно и тут же закрыла предательски задрожавшее лицо руками. Отступив на полшага, без сил опустилась в большое кресло. Не сдержалась, заплакала все-таки, не выполнив данного Ольге обещания.

– Тина… Не может быть… Неужели это ты, Тина? Как же…

– Да. Да, это я, Мисюсь! Ты меня не узнала, сестренка? – сквозь слезы проговорила-проикала Тина.

– Узнала… Теперь узнала, Тиночка… Да ты и не изменилась совсем. Ты выглядишь как… как тогда… А меня, видишь, Бог наказал все-таки. За все со мной расквитался.

– Не надо, Мисюсь… Не говори так… Что ты…

– Обижаешься на меня, Тиночка?

– Нет, Мисюсь. Теперь уже нет.

– Обижаешься. Я знаю. Такое нельзя простить. Да я никогда и не надеялась, в общем… Ты знаешь, Тиночка, все на меня обижаются. И Антон мне всю жизнь простить не мог, и ты, и дети вот… А я ведь его и правда любила, знаешь! Честно любила. Как мужика, по-бабьи. По-простому, по-человечески. А ты нет, ты так не могла…

– Я тоже его любила, Мисюсь.

– Нет, Тиночка. Ты в нем писателя Чехова своего любила. Из головы любила, не из сердца. Потому что если б из сердца любила, то не пустила бы меня тогда к нему. Связала бы, а не отпустила. Потому что когда баба из сердца любит, у нее голова не работает. Ей, понимаешь ли, тогда все равно, какой образ в себе несет выбранный сердцем мужик. Чеховский образ, не чеховский…

– Нет, Мисюсь. Не права ты. Но спорить не буду. У каждого, видимо, на этот счет своя правда-спасительница припасена. А настоящей правды, наверное, действительно не знает никто. Потому и спорить с тобой не буду.

– Конечно, не будешь. Ты со мной вообще никогда умных своих споров-разговоров не заводила. Может, потому я тогда так по-детски жестоко с тобой и расправилась. Но поверь, я и правда его любила… И детей своих любила. А они теперь меня в богадельню сдают…

– Мама! Ну что ты говоришь такое, господи… Ну в какую богадельню? Там очень приличное место… – с надрывом проговорила Ольга, заламывая руки. – Не мучай меня, мамочка… Мы же вчера с тобой обо всем договорились! Я и так с ума скоро сойду от всего этого…

– Да. Ты прости меня, Оленька. Я все помню, я уже и вещи собрала. Не сердись, дочка. Я готова. Я даже и плакать не буду, как договорились… Куда меня пристроишь, туда и ладно. И ты меня прости, Тиночка! Спасибо, что попрощаться приехала. Теперь уж точно никогда не увидимся. Нехорошо я с тобой поступила, знаю. Нет, ты не думай, я и правда все, все понимаю! И всю жизнь виной этой мучаюсь. Ты прости, если можешь…

– Я простила, Мисюсь. Правда простила.

– Только ты не думай, Тиночка, что я у тебя твое счастье совсем отняла. Нет, неправда это. Мне от твоего счастья, знаешь ли, ни одной полной горсточки не досталось. Так, щепотки мелкие… Антон ведь тебя одну всю жизнь и любил! Не впрок мое детское коварство оказалось, никому не впрок… И сама я теперь никому не впрок…