— Она же не моя дочь! Что ж вы сами не поили ее молоком? — сварливо огрызалась в ответ Эрминия, задетая за живое.

И без того нелегкий характер Эрминии ухудшился, когда она узнала, что муж изменял ей с женой мельника, у которого работал. Марилу родила ему сына, и Джероламо, муж Эрминии, гордился этим ублюдком, пренебрегая законными детьми.

Мать с дочерью начинали переругиваться, и ссора неизменно завершалась звонкой оплеухой, которую Эльвира закатывала дочке, чтобы положить конец спору. Эрминия уходила в ярости, а мать, оставшись одна, горько каялась в том, что не сумела обойтись без рукоприкладства в разговоре с дочерью.

Лена очень болезненно переживала эти стычки, понимая, что является их невольной причиной. Она чувствовала себя виноватой и еще глубже уходила в свою скорлупу. К тому же она прекрасно знала, что при первом же удобном случае Эрминия вернет ей затрещину, полученную от матери.

Лена была глубоко несчастным ребенком. Ни разу в детстве ей не довелось испытать абсолютного, ничем не омраченного счастья. Раздражение, недовольство, глухая ярость сопровождали ее постоянно, отравляя ей жизнь и изнутри подтачивая душу. Чтобы избавиться от томительного напряжения, Лена хваталась за любую работу: полола грядки, ухаживала за лошадью, доила корову, а в свободное время бродила по полям и во все горло, надсаживаясь до посинения, распевала романсы, безбожно перевирая при этом слова. Только так ей удавалось разрядить накопившееся в ней раздражение.

Порой Пьетро и Эльвире, родителям Лены, приходила в голову мысль, что она и вправду сумасшедшая, а не просто с придурью, и тогда они начинали поглядывать на младшую дочку едва ли не с робостью. Крестьяне всегда испытывали суеверный ужас перед безумием.

Лена тем временем продолжала неудержимо тянуться вверх, тоненькая и стройная, как тростинка. Ее платья — числом всего два, выходное и повседневное, — приходилось регулярно надставлять, но все равно они были коротки. Она не обращала на это внимания и никогда бы не осмелилась попросить у матери новое платье. Да и все ее ровесницы были одеты не лучше. Лишь изредка какая-нибудь из них являлась в церковь Святого Стефана к воскресной мессе в новом наряде. Лена плохо видела и даже не замечала этих редких перемен. Если же счастливица нарочно подходила к ней, чтобы продемонстрировать обновку и похвастаться, она начинала щуриться, стараясь получше разглядеть, и говорила: «Я рада за тебя», хотя на самом деле ей было безразлично. Лене казалось, что сама она даже в королевском наряде все равно выглядела бы пугалом огородным.

Алтарь был богато украшен цветами. Во время мессы, сидя на скамье вместе с другими девочками или преклоняя колени, Лена с упоением вдыхала их тонкий аромат, смешанный с дурманящим голову запахом оплывающего свечного воска и ладана, курившегося в кадиле. Затверженные наизусть латинские слова молитвы она повторяла машинально, не понимая их смысла. Они представлялись ей чем-то вроде волшебного заклинания, оберегающего от гнева грозного и далекого бога, которого приходилось почитать, хотя он ей совсем не нравился.

Зато ей нравилось подслушивать сплетни. В кратких паузах между распеваемыми в полный голос «Ave Maria, mater Dei»[3] и «Ora pro nobis peccatoribus»[4], набожно сложив руки и с исступленным видом уставившись в пространство, сельские плутовки не хуже записных светских львиц успевали шепотом обменяться самыми свежими секретами.

— У Ческины объявился новый хахаль, — гнусавя себе под нос, чтобы не услышал кто не надо, говорила одна из девушек.

— И кто же это? — подхватывала другая.

— Мариетто, сын кузнеца.

— Да ведь он женат! Она сама тебе сказала?

— Как же, держи карман. Казимира их застукала. Катались по траве прямо за полем Бедески.

— Насажает он хлебов ей в печку.

— А она выпечет еще одного байстрюка. Один-то уже есть.

«Аминь», хором пропетое со скорбным видом и потупленным взором, знаменовало окончание мессы и конец истории про злосчастную Ческину.

Подслушанные в церкви разговоры заставляли ее задуматься о собственной судьбе. В шестнадцать лет она все еще была незрелой, плоской, как щепка, загорелой до черноты неудачницей. Сознавая, что она не такая, как все, Лена переживала свою непохожесть с противоречивыми чувствами: гордилась ею, потому что с этими болтушками не хотела иметь ничего общего, но в то же время страдала, догадываясь, что у нее отнято что-то очень важное, хотя она и сама хорошенько не понимала, что именно. Скорее всего у нее никогда не будет кавалера, который повел бы ее поваляться на траве, чтобы хоть узнать, правда ли так хороша любовь, как о ней говорят. В подобные минуты она начинала злиться скорее на себя, чем на окружающий мир, и, приходя в неистовство, искала успокоения в уединении.

Вот и в это воскресенье, прямо посреди мессы Лена вдруг вскочила на ноги. Торопливо присев перед алтарем и поспешно перекрестившись, она бегом пересекла центральный неф, слепо врезалась прямо в шеренгу мужчин, стоявших полукругом позади последнего ряда церковных скамей, рассекла ее надвое и выбежала на паперть, не обращая внимания на реакцию окружающих. Окружающие восприняли ее выходку снисходительно, родные же давно махнули на нее рукой. Такой уж эта девчонка уродилась: она всегда действовала странно, ни с кем и ни с чем не считаясь, причем даже затрещины, которыми не скупясь осыпали ее отец и братья, не могли ее сдержать.

Она подняла глаза к старинной колокольне, веками отмерявшей своим звоном часы бодрствования и сна местных жителей. Больше всего в эту минуту ей хотелось ухватиться за канаты и ударить в колокола, чтобы они зазвонили во всю мочь и выплеснули переполнявшую ее ярость на всю деревню, на расстилавшиеся за околицей бескрайние молчаливые поля и прямо в голубое, тающее к далекому горизонту небо. Она бы так и сделала, но дверь на колокольню была заперта.

Лена устремилась по центральной улице. Ее юбка развевалась по ветру, деревянные сабо постукивали по мостовой. Порой она останавливалась на минуту, чтобы сорвать розу на участке каких-то счастливцев, которые могли себе позволить выращивать цветы, не боясь, что отец-самодур выкорчует их и посадит вместо них помидоры. Понемногу у нее набрался целый букет. Она же тем временем, отчаянно фальшивя и надрываясь так, что жилы вздувались на тонкой и длинной шее, горланила песню про неумолимое возмездие, час которого непременно настанет. Выбежав за околицу, Лена свернула с дороги и зашагала среди уже высоких колосьев, соседствовавших с ровными рядами виноградных лоз. Только на берегу реки она наконец остановилась, с трудом переводя дух.

Девушка села на траву, скинула сабо и погрузила ноги в холодную и прозрачную воду Сенио. Она рассматривала плоскую гальку на дне и следила за юркими рыбками, стайками шнырявшими среди камней. Потом наклонилась вперед, разглядывая свое собственное отражение. Ей пришло в голову сравнить свою сердитую рожицу с нежной и тонкой красотой роз, лежавших у нее на коленях. На минуту Лена зажмурилась и глубоко вздохнула. Вновь открыв глаза, она почувствовала себя лучше. Кругом было так красиво, так тихо, что она успокоилась.

Болтая в воде ногами, она принялась было тихонько напевать старинную колыбельную, как вдруг заметила упавшую на воду огромную темную тень. Лена поспешно вскочила, подавив невольно вырвавшийся из груди испуганный крик. Цветы упали в реку, и их унесло течением.

Она обернулась и оказалась лицом к лицу с красивым, светловолосым молодым человеком, немного выше ее ростом, наблюдавшим за ней с веселой улыбкой.

Лена попятилась. Незнакомец с крепкой фигурой крестьянина был одет по-городскому, даже щегольски: брюки, несколько мешковато сидевшие на нем, белоснежная рубашка и куртка из альпаки, почти новенькая. Поперек темной жилетки тянулась серебряная цепочка от карманных часов. Он держал в руке модную соломенную шляпу, кастор, как говорили сельские франты.

— Испугалась? — спросил он участливо.

Лене почудилось, что сердце вот-вот разорвется у нее в груди. На какой-то миг она застыла неподвижно, а потом опрометью бросилась бежать обратно к дому.

Такова была ее первая встреча со Спартаком.

Во дворе залаяли собаки, куры и индюшки, мирно копавшиеся в земле, с испуганным кудахтаньем разлетелись из-под ее ног в разные стороны. Она распахнула дверь и скрылась в прохладном полумраке просторной и пустой в этот час кухни. Лена заперла за собой дверь на щеколду и прислонилась к ней, тяжело дыша. Привычная домашняя обстановка, знакомые запахи успокоили ее. Она с облегчением перевела дух и тут вдруг почувствовала что-то густое и липкое, стекающее по ногам.

— О Мадонна, что это со мной! — воскликнула она в ужасе.

Лена знала, что дома, кроме нее, никого нет: вся семья была еще в церкви, у мессы, стало быть, она могла действовать свободно. Она вытащила из-под раковины цинковый таз, черпаком налила в него воды из медной бадьи, вынула из ящика тряпицу, служившую полотенцем, потом подняла подол платья вместе с нижней юбкой и спустила грубые холщовые панталоны.

— Мои регулы… — прошептала она в изумлении, не веря собственным глазам.

Вопреки предсказаниям Эрминии, в этот день Лена, как говорили в деревне, «вызрела».

Глава 2

В окно спальни Лена увидела, что семья возвращается домой. Выглянув, она громко позвала мать, и та, тяжело дыша, поднялась на второй этаж. Эрминия по своей привычке следовала за ней по пятам: она всюду совала нос.

Вытянувшись в струнку возле постели, Лена встретила мать встревоженным взглядом.

— Ну, что на этот раз не слава богу? — с раздражением спросила Эльвира, все еще сердясь на младшую дочку за скандальное бегство из церкви прямо посреди богослужения.

— У меня начались месячные, — ответила Лена.