— В основном вы терпите все это, чтобы доказать матери, что именно вы были правы: он такой плохой, как вы и утверждали; это его вина, а не ваша, и тому подобное… Синяк под глазом? Посмотри, мама, ведь это и вправду серьезно. Сломанная рука? Ты была не права, ма. Он подонок. Я умерла? Эй, ма, я выиграла… Это не любовь. Это чистейшая ненависть. Вам нужно бежать от матушки так же, как и от мужа, ни один из них не стоит того, чтобы ради них умереть.

— Но я действительно люблю ее, — оправдывалась я. — По крайней мере, одну ее половину. Все-таки в ней есть что-то, что я люблю.

— Тогда оставьте ту половину, которую вы ненавидите, и пишите каждую неделю письма той, которую любите, — посоветовал врач. — Или вы хотите, чтобы ваш муж убил Хилари?

— Он не причинит ей вреда, он любит ее. Я думаю, что Хилари — единственное, что он еще любит.

— Энди, — сказал психиатр, — он любит вас. Все его поступки — это проявление любви. В этом, по его мнению, и заключается любовь. Разве вы не можете понять, что, если Хилари умудрится вызвать его раздражение в неподходящий момент или стать ему поперек дороги, он ударит и ее?

Но я не могла этого понять. Ведь она была тем, чего мы оба так долго желали. Моя красивая, яркая, очаровательная Хилари. Мы пытались зачать ее в течение долгих восьми лет, пока Крис работал в интернатуре, хирургом в больнице и потом, в первые годы его частной практики. А я украшала квартиры, кондоминиумы,[7] а потом и особняк на Блэкленд-роуд в Бакхеде, научилась плавать, играть в теннис, устраивать званые обеды и работать во вспомогательных отделениях больниц и благотворительных комитетах.

Мы желали зачать ее ночь за ночью, до боли сжимая зубы, во все больших кроватях, во все больших домах, в то время как Крис становился худым, жилистым и отдаленным, а я — хрупкой и извиняющейся, хотя внешне по-прежнему типичной жительницей Бакхеда.

Я обращалась к каждому новому специалисту, которого отыскивал Крис, и позволяла производить над своим телом любые эксперименты, которые наука и Крис могли только представить себе. И часто, лежа в знакомой позе любви и неудачи, уставившись на белые огни над головой и чувствуя внутри себя руки, которые к этому времени я уже не могла отличить от рук мужа, я думала, что мое бесплодие — это своего рода наказание за ту византийскую невоздержанность, которую я позволяла себе и Крису. В те дни я чувствовала, что, должно быть, где-то глубоко внутри меня есть место разложения и распада, враждебное новой жизни.

Для всех окружающих я оставалась все той же: занималась садом, ходила на ланчи, работала в комитетах, играла в теннис, отделывала все новые квартиры, принимала гостей, улыбаясь всем и никому в особенности. Но внутри я все же разлагалась, и мне безумно не хватало Тиш.

Они с Чарли вернулись в Пэмбертон, на его родину, после завершения службы в „Корпусе мира" в Боливии. Чарли продолжил практику отца, акушера-гинеколога, а Тиш нарожала детей. Я долгое время почти не получала от нее вестей, за исключением обязательных рождественских писем и редких телефонных разговоров, когда она приглашала меня в Пэмбертон.

Круг знакомых Криса был невелик — лишь его сослуживцы, горсточка представительных, динамичных молодых врачей, с которыми он организовал хирургическую группу. Это были одаренные и честолюбивые люди, готовые, казалось, размахивать своими скальпелями даже на теннисных кортах и благотворительных балах.

Мой муж больше не вспоминал о Чарли Колтере, за исключением тех случаев, когда я заговаривала о поездке к Тиш. При этом он заявлял:

— Ну и отправляйся туда одна. Не понимаю, почему ты не едешь? Это я не могу выкроить время, а у тебя его сколько угодно. Господи, это, наверно, единственное, что у тебя есть.

Пустующая задняя комната в доме на Блэкленд-роуд, которая должна была быть детской, наверно, ранила Криса, как копье. Прошло почти шесть лет, прежде чем он согласился пройти обследование. И, когда первый анализ показал низкую подвижность спермы, он осунулся и стал еще больше оскорблять меня.

Летом после этого анализа он впервые меня ударил, а к тому времени, когда я все же зачала Хилари, он сделал это трижды, причем однажды так сильно, что под глазом у меня появился синяк, а на щеке — ссадина.

Каждый раз он плакал, просил прощения и говорил, что очень напрягается на работе. Я знала, что так оно и было.

Вся группа хирургов была занята на месяцы вперед и проводила ежедневно по нескольку операций. Нередко Крис работал по шестнадцать-восемнадцать часов в сутки.

В ответ на мои упреки он говорил, что эти годы решающие, — он должен состояться как специалист.

— Ты же знала, что выходишь замуж за врача. Если тебе скучно, запишись на какие-нибудь вечерние курсы, поступи в группу, следящую за своим весом.

Мне было известно, что он довольно часто принимал перкодан и какие-то амфитамины, а иногда кваалуд или другие успокоительные. Обычно, когда эти средства не действовали и он приходил вечером домой с лихорадочно горящими щеками, он перед обедом выпивал одну-две порции мартини, затем внезапно свирепел и старался причинить мне боль.

Я никогда не могла понять, какие мои слова и поступки вызывают у него гнев, поэтому было очень трудно уклониться от надвигающейся ярости. И я решила не бывать дома во время коктейля и обеда, передвинув вечерние занятия в университете Эмори и курсы по связям с общественностью.

— Я думаю, мне удастся найти что-нибудь, чем я могла бы заниматься только часть дня, — сказала я, вернувшись домой однажды вечером. По его покрасневшему лицу я поняла, что у мужа был слишком длинный „час коктейля". Холодная духовка и ненакрытый стол говорили о том, что он не обедал.

— Этим ты хочешь сказать, что не веришь больше, что я могу стать отцом ребенка? — проговорил он спокойно и четко.

— Конечно, нет, — возразила я, слишком поздно поняв, к чему может привести подобный разговор, — я просто говорю, что к тому времени, когда ты сможешь — когда мы сможем — завести ребенка, было бы интересно найти какую-нибудь настоящую работу. Мне не нравится, что я не могу использовать свой ум и образование.

Я оказалась на полу раньше, чем сообразила, что произошло, со звоном в голове и красными кругами перед глазами. Я не чувствовала никакой боли, только онемела скула и во рту был вкус незнакомой соли. Я поняла, что это кровь, ведь к тому времени вкус слез мне был уже известен.

— Ты нигде не будешь работать. Нигде, кроме этого дома, — прошипел он. Я не узнавала его лицо и глаза, бешеные, сверкающие, сузившиеся. — Я не позволю, чтобы ты объявила всему миру, что я не в состоянии содержать тебя и загрузить делами.

Он исчез прежде, чем я поднялась, и не возвращался до позднего вечера, но когда пришел, в руках его был огромный букет пунцовых роз. Было видно, как истерзано его сердце и как он раскаивается. А через полчаса мы уже занимались любовью, и на этот раз все было медленно, нежно и приятно, так, как это, по давним словам Тиш, и должно было быть.

Как и все женщины до меня, которые цеплялись за соломинку, чтобы сохранить единственный знакомый им мир, я приняла с бьющимся сердцем его признание в том, что у него возникла небольшая проблема по поводу алкоголя и что он откажется от вечерних коктейлей.

Свое обещание он исполнил, заставив себя возвращаться домой в подходящий час и больше времени проводить со мной.

В то лето я забеременела, а следующей весной родилась Хилари. После этого в течение девяти лет дочь была, не считая медицины, единственной страстью Криса.

Высокая и стройная, как он, с такой же точеной узкой головой, быстрыми красивыми руками и ногами, с его невообразимыми глазами: темными ресницами и радужной оболочкой такого светло-голубого цвета, что временами походит на арктический лед. Но оттенок ножи дочка взяла у меня — теплый цвет средиземноморских олив, и мои волосы достались ей в наследство — копна крупных черных локонов. Общее же впечатление от подобного смешения было настолько поразительным, что люди останавливались, чтобы поглазеть на нее, даже когда она была еще младенцем.

Мы, радуясь, возблагодарили Господа за то, что не обнаружили в новорожденной ничего похожего ни на одну из наших матерей. Она была изящна и забавна, с мягким характером и какой-то вольной joie de vivre,[8] в которой я однажды увидела что-то, напомнившее моего отца в лучшие годы его жизни. По темпераменту она очень сильно отличалась от Криса, но с самого начала он так любил ее, что сам стал походить на дочь. По крайней мере, в такой степени, в какой это вообще возможно.

Когда Хилари стала ходить в детский сад, Крис вновь начал задерживаться на работе и был поглощен ею до изнурения. А к тому времени, как дочка поступила в Вестминстерскую начальную школу, он вернулся к стимуляторам и антидепрессантам, а вскоре после этого последовала и выпивка.

Но на сей раз он держался лучше. Он мог меня обругать, но не пускал в ход кулаки и никогда не оскорблял меня при дочери. Я думаю, мы могли бы тянуть так бесконечно, если бы Крис не провел подряд три или четыре неудачные операции и одна пациентка, которая должна была бы выжить, тем не менее умерла.

По этому поводу не проводилось официального расследования, ибо Крис Колхаун имел хорошие связи, но последовали неформальные санкции. Я узнала, что муж на некоторое время отстранен от операций, но я не подозревала, что его заставляли начать изучать терапевтическую программу для врачей, потерявших квалификацию, и он отказался от этого. Я не знала всего до тех пор, пока жена одного из коллег Криса не пригласила меня на ланч, чтобы выразить сочувствие и узнать, чем она может помочь. Не уверена, было ли ей понятно, что я находилась в неведении, но она оказалась милой женщиной и притворилась, что ничего не поняла.

Я расспросила мужа обо всем в тот же вечер — ведь невозможно не замечать явного, — хотя у меня от страха пересохло во рту и сердце стучало, как молоток. В этот вечер у меня впервые была сломана кость, ключица. Мы объяснили все тем, что я была неаккуратна, ремонтируя свой новый маленький „БМВ". В следующий раз Крис сломал мне кисть, и в переломе оказался виноват Стинкер, щенок Хилари, о которого я якобы споткнулась. Открытая дверца кухонного шкафа послужила объяснением поврежденного глаза и щеки.