Мы с Тиш долго строили планы нашей жизни после колледжа, называя ее „работой в гетто". Она будет там, куда приведет их интернатура[4] Чарли, а я носилась с программой по ликвидации неграмотности в городских джунглях моего родного города. После стажировки Тиш хотела заняться юношеской психологией, в то время как Чарли откроет частную практику по акушерству и гинекологии. Я же скромно мечтала о журналистике, широко признанной и содержательной, и, может быть, одном-двух тоненьких, проникновенных романах.

А вместо этого в течение двух лет до замужества я была, что называется, „рабой любви", и время, которое я не проводила в кровати с Крисом, тратила на то, чтобы сделать из себя безупречную жену хирурга из Бакхеда. По правде сказать, он этого от меня не требовал, но и ничего не возразил, когда после трех-четырех посещений его родителей в богатом доме на Хабершем-роуд и в автоклубе Пьемонта я подрезала свои оскорбительно-роскошные черные волосы, довела диетой солидный зад до восьмого размера и купила пару простых лакированных лодочек на крошечных каблучках.

Я даже разыскала, что было очень трудно в то время, слишком вызывающий, сверкающий наготой хлопчатый купальник с цветами для того, чтобы плескаться в бассейне за домом на Хабершем-роуд — в самой мелкой его части, ведь когда я росла в Кирквуде, там не было общественных бассейнов.

Из всех длинноногих девушек со вздернутыми носиками, носящими солнечные очки на макушке пронизанных солнцем голов, которые приезжали на уик-энд, чтобы поплавать в бассейне дома Криса с его родителями и двумя младшими сестрами, я была единственной, кто не мог плавать, как молодая выдра. Играть в теннис, гольф и ездить верхом я тоже не умела.

— Это наследственная особенность моих родственников, — объяснила я матери Криса Сэлли („Зови меня Сэлли, дорогая, никто не называет меня миссис Колхаун"). — Эллинистическое смещение бедра.

— Правда?.. — пробормотала она. — Какая жалость. Может быть, позже, с помощью операции…

— Она тебя разыгрывает, ма, — с явным наслаждением проговорил Крис. — Она вообще не может плавать. Тонет, как камень. Только посмотри на ее зад.

— Не будь грубым, Крис, — произнесла Сэлли Колхаун, одарив меня яркой улыбкой накрашенных губ, не достигшей, однако, ее ясных голубых глаз стервы, — а то Энди подумает, что я вырастила варвара.

Но было ясно, кто на самом деле является варваром на Хабершем-роуд, 2425, и я не знаю, почему не увидела всего еще в начале наших отношений. Разве только потому, что ко времени моего знакомства с родителями Криса я настолько была погружена в свое любовное рабство, что не могла, как однажды ехидно заметила Тиш, увидеть за деревьями леса из-за нашего непрекращающегося секса.

Но однажды я все-таки прозрела. Как-то летним вечером, почти через год после обручения, мы сидели на террасе автоклуба за аперитивом с родителями Криса. Пара их друзей, вернувшаяся недавно из летнего круиза по греческим островам, остановилась у нашего столика и пожелала быть представленной невесте Криса.

— Это Энди, маленькая обожаемая невеста Криса, — сказала Сэлли Колхаун, — не правда ли, на нее приятно посмотреть после всех этих блондинок ростом чуть ли не в семь футов?[5] Энди Андропулис. Из Греции — самого чудесного места на земле, которое можно назвать домом. По крайней мере, ее отец оттуда. Энди, это семья Роусон.

— О, как чудесно, мы как раз только что вернулись из путешествия по вашей родине, — воскликнула Аделаида Роусон. — Вы студентка по обмену? Может быть, мы даже встречались с кем-нибудь из ваших родственников. Там мы познакомились с очаровательными людьми! Фирма Тима — моего мужа — ведет дела с некоторыми из них. Морские перевозки, я полагаю…

— Нет, я родилась и выросла здесь, — произнесла я, чувствуя, как свет начинает пронизывать туман моего отупевшего ума. — Мой отец…

— Занимается торговлей, — плавно продолжила Сэлли, — Энди учится в университете Эмори. Вместе с дочерьми Лайлы Каннингэм и Бутси Картер…

— Отец Энди держит бакалейную лавку в Кирквуде, — лениво проговорил Крис, дружелюбно щурясь на Роусонов поверх своего джина с тоником.

— Ах, — воскликнула Аделаида Роусон, — очень интересно. Ну что же, моя дорогая, вы будете приятным дополнением наших молодых людей. — Она стрельнула сверкающей улыбкой в сторону Сэлли Колхаун и замолчала в нерешительности.

Я проследила за ее взглядом. Она смотрела на Сэлли. Но та глядела совсем в другую сторону — на Криса, и в ее глазах была такая убийственная, мучительная любовь, такая свирепая тоска, что лицо легко могло превратиться в маску первобытной страсти. Это была почти эротика. Я не могла вздохнуть или отвести взгляд. Что бы я ни чувствовала по отношению к Крису, я знала, что мое чувство никогда бы не могло сравниться с этой живой, жгучей страстью и не было бы в состоянии побороть силу ее ярости по отношению ко мне за то, что я поймала ее сына.

Насколько бы меньше пылал этот огонь, если бы на моем месте была стройная светловолосая молодая красавица Бакхеда. Я уверена, что это пламя было бы спрятано. И только в отношении варвара-победителя проявилась полная сила презрения побежденного.

Все еще не переводя дыхания, я посмотрела на Криса и обнаружила в его голубых глазах полный и явный триумф. И я поняла тогда, как, впрочем, и Сэлли, истинную причину моего приближающегося замужества.

О дети Юга! Нагруженные, как позолоченные ослы, багажом прошлого, укоренившиеся слишком глубоко, стремящиеся, как искривленные, бледные ростки, бежать от ужасной тени Матери. И я поняла, что вынуждало Криса жениться на мне, хотя это и изранило мое сердце, — ведь я сама всю жизнь стремилась убежать от собственной матери.

Я тут же должна была оставить Криса и его семью. Конечно, должна. Теперь я это понимаю. А вместо этого я простила его и удвоила усилия, чтобы стать одной из признанных и одобренных всеми красавиц Бакхеда. Ко времени нашей женитьбы я уже могла соревноваться с ними, если бы судьи не присматривались слишком пристально. Да и не многие люди это делали, за исключением родителей Криса, а они давно приучили себя сдерживать эмоции, чтобы удержать сына. Я знала, что он не позволит им вынудить меня уйти. Крис никогда не умел сдаваться.

К зиме, перед моим замужеством, я вконец измучилась, пытаясь решить, как же быть с моими родителями. Ведь Колхауны не были знакомы с ними и уже несколько раз намекали на то, что пора бы встретиться.

Мой отец решил половину этой проблемы в начале той весны, когда задохнулся от рвоты в продавленном кресле-качалке на парадном крыльце домика на Хардин-стрит, упившись до потери сознания. Я искренне скорбела о нем, хотя, должна признаться, горе не захватило меня полностью, и меня утешала Тиш, знавшая и любившая его. Утешал меня и Крис, не питавший к нему подобных чувств.

Но я знаю, что Крис действительно жалел о случившемся, и думаю, часть сожалений была предназначена мне, ведь это являлось потерей преимущества перед его матерью. Пано Андропулис был первоклассным оружием против нее, настоящим Экскалибуром[6] хранившимся до поры в запасе. А теперь Крис никогда не сможет им воспользоваться.

Отец и из могилы оказал мне последнюю услугу: он дал матери благородное прикрытие траура, под которым она могла спрятаться от моей свадьбы и сопутствующей суматохи празднеств. Она вела себя настолько причудливо и жеманно на единственном обязательном ланче, который устроила для нее Сэлли Колхаун в доме на Хабершем-роуд (я думаю, мать Криса не хотела проводить ее мимо деликатных кумушек, разместившихся в холлах автоклуба), что даже маме стало ясно, что ее появление в этом доме было бы нежелательно. Если бы Сэлли пригласили с ответным визитом, миссис Колхаун, возможно, не была бы чрезвычайно и открыто грубой, но ей бы это весьма не понравилось.

Мама прибыла на этот ланч, закутанная, как невеста, в отделанном оборочками органди и в такой шляпе, что я думала, она взяла ее напрокат в какой-нибудь фирме маскарадных костюмов. Она грассировала, щебетала, жеманно улыбалась, трепетала и говорила о нашем „коттедже" и нашем „бунгало", об „ухоженном саде" до тех пор, пока Сэлли наконец не позволила одной из своих болезненно-удивленных улыбок перейти в еле слышное хихиканье.

Скоро к хозяйке дома присоединились гости, и даже моя мать в увлечении собой могла отличить усмешки от безобидных улыбок. Она закончила ланч в гробовом молчании, которое звенело в ушах, как визг торговки рыбой, и отбыла с оскорбленным видом разгневанной императрицы, заявив, что ноги ее больше не будет в доме этой скверной женщины.

— Просто скажи ей, что я в трауре, — объявила мама, — даже она сможет понять это. Я буду присутствовать только на свадьбе, но не на приеме в каком-то Пьемонтском, черт его возьми, автоклубе.

Я осуждала себя за стыд за ее поведение и сверх всякой меры была благодарна, что она нашла укрытие в обиде. Моя мать сохраняла свои обиды в течение всей жизни, как пианино или балдахин над кроватью.

Но мама никогда не упрекала Криса за его мать; по ее мнению, он не мог сделать ничего плохого. Для нее он оставался единственным, лучшим, великим достижением моей жизни.

Значительно позже, когда начались побои и она в конце концов узнала о них, первое, что она спросила, было: „Что же ты натворила, что довела его до такого бешенства?"

И долго после этого, даже когда ломались кости и нужно было накладывать швы и сумасшедший, позорный страх, с которым я жила, страх того, что все станет известно, перешел в страх за свою жизнь, я все же оставалась с Крисом. Я оставалась с ним по всем причинам, которые заставляют женщин продолжать жить с подобным чудовищем, хотя сама я думала, что меня, пусть частично, удерживает любовь к матери. Даже тогда я все еще была настолько ее дочерью, что умерла бы, лишь бы доставить ей удовольствие.

Хороший, не признающий никаких глупостей психиатр, которого я нашла в ту последнюю весну, на мое заявление о том, что я остаюсь с Кристофером, потому что, если я его брошу, это убьет мою мать, сказал: еще неизвестно, от чего я умру — от побоев или от дерьма, которого полно в моей голове.