К счастью Браскасу, на публичном разбирательстве этого дела, в нем оказался скомпрометированным дядя префекта, очень уважаемый всеми старик. Телеграфировали об этом министру юстиции, и тот ответил шифрованной депешей:

«Прекратите дело». Однако, организатора этих венских вечеров попросили выехать из города и даже из Франции. Минюх и Филуз проводили его до заставы, со слезами на глазах. Он уехал в Испанию, вспомнив об одном из своих друзей — торговом агенте, который, обанкротившись, открыл банкирскую контору в Пампелуне. Он надеялся на помощь этого друга: у каждого свои иллюзии. Взяв билет на поезд он сказал: «у меня нет более ни гроша»; и он попросил луидор у Минюха, но тот, как нарочно, забыл взять с собою свое портмоне; Филуз, рыдая, отдал Браскасу два франка.

— По крайней мере, ты купишь себе табаку, ла! ла! ла!

В Пампелуне, изгнанник не нашел своего друга: банкрот был обвинен, как фальшивомонетчик.

— Проклятье! — вскричал Браскасу, узнав об этом, — неужели же я должен околеть с голоду?

Он обманул Минюха и Филузо: у него еще было двести франков, но этого было очень мало. И он стал ходить по городу, всматриваясь, вслушиваясь, стараясь подметить в этих незнакомых еще ему нравах жителей возможность какого-либо промысла для себя. Он был теперь в таком положении, при котором человек не брезгует ни чем, жертвуя даже честью. Но Пампелуна носит на себе отпечаток замкнутости, суровости и почти враждебности. Мрачные, темно-серые фасады домов с вечно спущенными жалюзи на окнах; двери отворяются редко и быстро захлопываются; всюду заметно желание отказать в приеме и даже решимость оттолкнуть от себя. Он шел наудачу, озабоченный.

На большой квадратной площадке, окруженной сводами и усаженной молодыми деревцами, угрюмыми и холодными, не чувствовалось ни малейшего признака радости, жизни:, только двое или трое дурно одетых детей шли друг за другом, даже не бегая; на каменной скамье лежал мужчина, прикрытый старым одеялом и полуприщуренными глазами следил за поднимавшимся кверху дымом своей сигары. Могильная тишина, ни стука проезжающей кареты, лишь, изредка доносится глухой, тихий шум шагов прохожих по мостовой. Жизнью дышала лишь одна лавка, приютившаяся в углу площади, в углублении свода; это была цирюльня, откуда слышался шум крикливых голосов и оживленные жесты посетителей. Вероятно, там, именно, и сгруппировалось все оживленное городское население; Браскасу дал себе слово наблюдать за этой лавочкой. Он продолжал бродить по улицам, по которым изредка проходила какая-нибудь служанка, с медным ведром на голове.

Вдруг он остановился, почти ослепленный. Перед ним, при ярком солнечном свете, обрисовалось громадное, изумительное красное пространство, жгучее, неотразимое, которое застилало ему глаза, как бы от внезапного прилива крови к голове; оно имело сходство с полем, покрытым кровью от недавнего жертвоприношения, или с равниной, сплошь усеянной пионами; мелькнула было мысль о жатве цветов.

Браскасу всмотрелся внимательнее.

Это был рынок, сплошь уставленный грудами индейского красного перечного дерева, которое составляет любимую приправу бедных классов северной части Испании. Позади корзин с плодами сидели продавщицы в лохмотьях, а хозяйки, то останавливаясь, то торгуясь и подтрунивая; но вся пестрота красок поглощалась одним ярко-красным цветом, напоминающим кровь.

Однако, подобно восходящему на горизонте солнцу, окруженному светло розовыми облаками, на этом красном фоне выделился белый женский лоб, осененный золотистыми волосами; высокая, необычайной белизны, с длинными густыми рыжими косами, она подвигалась вперед, вся светящаяся, с видом Форнарины, нарисованной на красно ослепительном пурпурном фоне.

Она проходила далее.

Браскасу заметил, что другие женщины отворачивались от нее, давая ей дорогу и присоединяясь к продавщицам, скрывавшимся за грудою перечного дерева; площадь как бы опустела, и мгновенно воцарилась тишина: проходившая женщина осталась одна, как единственное пламя на жертвенном алтаре.

Она на минуту приостановилась, презрительно закусив свою полную коралловую губу, и окинула рынок ненавистным и недоверчивым взглядом; затем, пошла далее.

Он последовал за нею, удивленный. Теперь он не видел ничего, кроме очертания тяжелых кос, спускавшихся на затылок.

Заметил он также и то, что люди скрывались при ее появлении. Там, где за минуту болтали трое кумушек, теперь не осталось ни одного человека; доносился резкий шум захлопывающихся ставень; одна безобразная старуха бросилась к мальчику, игравшему посреди улицы, и бегом унесла его домой; какая-то служанка выбросила к ногам прохожей всякий сор и вонючие куски объедков, очевидно, стараясь сделать это на смех.

Высокая женщина продолжала, не спеша, идти далее; только она несколько вытянула шею, взглянув вверх на служанку; Браскасу видел, что в ее взгляде все еще светилось недоверие, а на губах скользила презрительная улыбка.

В этом опустевшем и мрачном городе, она походила на королеву, проходившую по своей столице, на другой день битвы, презираемую и торжествующую.

Она повернула в узкий, отделенный высокими стенами, переулок. Ни дверей, ни окон: точно очень длинный коридор под узкой полосой неба. Она ускорила шаги и очутилась на зеленом лугу, который, постепенно повышаясь, ведет к черному крепостному валу, за чертою города. Ни одного дерева. Виднеются лишь два огромных столба заставы, поднимающиеся высоко к горизонту, с падающими от них цепями.

Она остановилась среди луга, перед небольшим, низким, четырехгранным зданием, с двумя окнами, невзрачного вида, с соломенной крышей, полу истрепанной ветром. Это был мрачный, некрасивый, сероватого цвета дом, но на окнах висели занавесы ярко-красного цвета.

Прежде, чем войти, женщина обернулась; Браскасу мог теперь разглядеть ее вблизи.

Скорее плотно закутанная — чем одетая — в шелковое серое платье, из самой тонкой блестящей материи, которая без всяких складок плотно охватывала горло и бока и тесно прилегала к телу; она, действительно, была полна какой-то победоносной красоты, со своими густыми, золотисто-рыжими волосам, с большими светло голубыми, ясными и глубокими глазами, с широко раздувавшимися при дыхании, ноздрями и ртом с пурпуровыми губами, походившими на зарумянившуюся ягоду, толстыми полуоткрытыми губами, с выражением какого-то высокомерия, в целом однако, выходило нечто повелительное и животное.

Она оглядела Браскасу и захохотала каким-то глухим, жгучим смехом, обнаружившим ее зубы — то был смех обрадованной волчицы.

Потом проговорила:

— Ты чужестранец!

Как большинство жителей южной Франции, Браскасу довольно хорошо понимал испанский язык и даже умел объясняться на нем, с примесью родного наречия, однако так, что его можно было понять.

Но теперь он не сразу ответил: этот резкий вопрос и неожиданное «ты» поразили его.

Она продолжала:

— Француз!

Он овладел собой, так как был не из числа тех, которыми надолго овладевает чувство удивления; привыкший к приключениям, он быстро осваивался с неожиданностями.

— Француз, — отвечал он, — даже больше, чем француз — гасконец.

— Ты следовал за мной?

— Да, Боже мой.

— Зачем!

— Потому что ты прекрасна!

— Да, я прекрасна, но ты безобразен. Итак, я тебе нравлюсь?

— Боже мой! — вскричал Браскасу.

— Ну, так приходи сегодня вечером, — сказала она, рассмеявшись своим бесстыдным смехом.

Потом, она вошла в дом и затворила за собою дверь. Он остался один на лугу, как то растерянно смотря на стены.

Несмотря на всю свою привычку к различным случайностям, такая поразительная невероятность, доведенная до абсурда, смутила даже его до последней степени.

Это приключение до того заинтересовало его, что он не думал более о неопределенности своего положения в незнакомом городе, о своих пустых карманах. Что это за странная женщина, при появлении которой воцарились тишина и опустошение, будто от призрака чумы, проносящегося по местечку? Зачем она сказала ему с таким странным смехом: «Приходи сегодня вечером!»

Он осмотрелся кругом себя, ища кого-нибудь, чтобы расспросить о ней. Ни одного живого существа — лишь там, вдали, часовой ходит взад и вперед от одного столба до другого. Ему подумалось, что этот солдат мог знать обитательницу дома с красными занавесами, и направился к заставе.

Скука праздности располагает к болтовне с прохожими; солдат не заставил себя просить и сам вступил в разговор с Браскасу; предложил папироску и взял взамен сигару — скоро они стали разговаривать, как самые близкие друзья.

— Кстати, товарищ, не знаете ли вы, кто живет там, в том домике?

Солдат побледнел, потом, как бы почувствовав себя глубоко оскорбленным, подошел прямо к незнакомцу и направил на него острие шпаги. «Тупая обезьяна!» подумал Браскасу и бросился прочь от него; он вовсе не хотел подвергать себя опасности ради любопытства.

Тут он вспомнил о лавочке цирюльника, болтливой и шумной; вероятно там легко будет получить нужные указания. Браскасу вернулся в город и направился к площади; вероятно, ему необходимо было побриться.

Но, войдя под своды, он сделал жест разочарования: лавочка почти опустела; это был не тот час, в который, обыкновенно, бреются и стригутся жители Пампелуны, читая газеты, или, в ожидании своей очереди, рассуждают о политических новостях, иногда с оглушительным криком и жестами трибуны. Цирюльник стоял возле единственного своего посетителя, которого он молча брил и охорашивал, с какой-то почтительной серьезностью.

Все-таки, Браскасу вошел и, в ответ на вежливое приглашение цирюльника, сел перед мраморным столиком, над которым висело зеркало; но, через несколько минут, он почувствовал себя, как-то неловко. Не зная, куда уставить свои глаза, он стал разглядывать прейскуранты парижских салонов косметики, золотые рамки которых симметрично красовались по всем стенам лавочки; мельком взглянул он также и на человека, которого брили.