— Вас сделали бы министром, из-за любви к портрету?

— Почти так.

— Да! это меня удивляет. Не сердитесь! Вы дурно поняли, что я этим хочу сказать. Мне кажется, есть род службы, не менее почетный, но который более соответствовал бы вам.

— Какой же, именно, сударыня?

— Ну, хоть бы, тот, который вы занимаете в данную минуту, — сказала она, разразившись смехом. — Ведь, этот род службы очень почтенный. Меркурий был один из двенадцати великих богов.

Это его развеселило. Он оставил в сторону свой официальный тон и сделался, просто, послушным ребенком.

— Король обещал, — сказал он, — назначить меня управляющим театрами в Нонненбурге. Вы поймете мою радость. Я заставил бы давать одну за другою все лирические драмы Ганса Гаммера! Но только не с нищей постановкой вульгарных импресарио. Имея под рукой государственные сундуки, которые служили бы кассой дирекции, я мог бы поручить рисование декораций. Макарту или Геннеру; я желал бы пригласить ангела, для исполнения роли Рыцаря в «Лебеде».

Она погрозила ему пальцем, глядя на него боковым взглядом.

— Недурно, — сказала она. — Это ловко придумано. Вы знаете мою страсть. Вам, верно, рассказывали, о веере, разбитом о барьер ложи. Но признайтесь в одном: вы также стали бы играть в этих комедиях?

— Никогда.

— Ну, значит, вы человек со вкусом.

Он сделал вид, что находит это забавным.

— А теперь, — сказал он, — все эти прекрасные мечты разрушены, так как я не получу портрета. По-прежнему, драмы Ганса Гаммера будут поставлены при декорациях, разрисованных злополучными малярами, как какие-нибудь банальные произведения еврейского музыканта, а итальянские тенора будут, наподобие воркующих голубков, шептать около рампы трагические мелодии великого композитора.

— Ах! Вы разрываете мое сердце!

— И вы одна будете тому виной.

На минуту она задумалась, с выражением какого-то недоумения на лице. Ей нравилось разыграть роль застигнутой врасплох. А может быть, это так и было на самом деле. В каждом есть доля искренности. Она отбросила кружева мантильи, рискуя позволить нескромному взгляду увидеть утром то, что на вечерах она показывала всем, и сказала решительным тоном:

— Ну, хочу спасти вас. Я нашла средство.

— Я получу портрет?

— Даже более. Помните только одно, что я имею в виду не ваши личные интересы. Что же касается Ганса Гаммера, то он при этом ничего не выиграет и не потеряет, так как он гениален сам по себе! И завтрашняя удача вознаградит его за потерю сегодня. Нет, меня занимает Фридрих II. Он мне нравится. Мне досадно, что он все еще разыгрывает роль птенца. Я хочу помочь вам сделать из него мужчину. Фи! Какая это ограниченность! Разве уместен король с идеями Платоновской Республики? Акины хороши, но лишь во времена Перикла; и я предлагаю вам Аспазию.

— Я ничего не понимаю.

— Вы меня поймете, — сказала она, оживившись до того, что даже краска бросилась ей в лицо. — Я хочу, чтобы менее, чем через месяц, Нонненбургский двор, где все живут чинно, как в монастыре, где опускают глаза, чтоб не видеть женщин, где красота прячется по углам — чтобы там явилось оживление, дерзость, ослепление блеском! Знаете, для этого вам потребуется новая Moнa Карис, та самая, которая танцевала без всякой одежды и срывала шапки у ваших студентов. Я хочу произвести революцию в государстве. Королева мать взбесится! Тем хуже, она некрасива. Даже и в молодости она была старообразна. Но пусть yтeшится председательством в совете министров.

— «Занимайтесь политикой, сударыня, а мы займемся любовью». Что это я говорю, однако? Я забыла вас. Вообще, это будет прелестно! Воображаю себе убитые горем лица ваших мрачных министров, когда они увидят карету молоденькой фаворитки, запряженную шестерней белых лошадей, с развивающимися султанами кучеров. А лошади помчатся на север.

— Вы хотите приехать в Нонненбург? — спросил князь Фледро.

— Дерзкий! — сказала она. — Да посмотрите же: я дурна… одни кости, нет мяса, и жгучая кожа. Это хорошо для знатоков. Херувимы любят великанов. Голодные нуждаются в хорошем ужине. Только сытые люди довольствуются бекасами; меня никто не любил, кроме сорокалетних мужчин. Опытные люди выбирают; наивность принимает все, лишь бы ей давали много. Я предлагаю вам нечто очень необыкновенное, ошеломляющее, ослепительное! Глаза, не привыкшие смотреть, будут вынуждены видеть. Добродетель вашего короля незыблема, как стена, я даю вам в руки стенобитную машину.

— Что же вы предлагаете мне?

— Сейчас узнаете.

Но ее прервали.

Из соседней комнаты послышался голос, говоривший:

— Ну! Дурочка, я встала!

— А! Слышите, меня зовут, — сказала графиня. — Мне некогда теперь объяснить вам, в чем дело. Только одно слово. Будьте завтра вечером в Итальянской опере. Слушайте, смотрите и постарайтесь понять. Я оказываю вам громадную услугу. Итак, повторяю, в Итальянской Опере. Играют Травиату. О! Это ужасно! Но дело идет о певице. Если вы не глупец, то будете через месяц управляющим театрами, а через год первым министром. А! Впрочем, вы, ведь, не объявите нам войны?

Она исчезла. Дверь осталась полуотворенной, быть может, нарочно. Он услышал шепотом произнесенные слова:

— Ты большая проказница! Прежде всего, она на меня не похожа вовсе.

— Но если бы, если бы она походила на вас; и при том же, воспоминание помогает иллюзии.

— Ты думаешь, что…

— Предоставьте все мне. Это хороший способ быть любимой. Тут место славе и мечтам, но не скуки. Мы поговорим об этом вечером.

Больше он ничего не слышал. Появилась субретка с таким видом, который ясно говорил, что пора уходить. Он вышел, обеспокоенный тем, что ему не удалось понять разговора. Однако, пошел покупать билет на представление «Травиаты» в Итальянской Опере.

Глава четвертая

За кулисами, в фойе, перед дверями лож неистово звонил колокольчик второго режиссера, звонил повелительно, грубо, точно лаял, как пастушья собака, сгоняющая стадо. Все стадо было в переполохе. Полутемная сцена была полна, колеблющееся круглое отверстие наверху бросало продолговатый отблеск, освещавший суетившихся и бегающих машинистов в голубых блузах, число которых постепенно увеличивалось; кто шел с креслом на голове, кто со стулом на плече; гардеробщицы, с откинутыми назад головами, навьюченные до самых глаз шумящими юбками, с платьями, обшитыми галунами, рукава которых тащились по полу, со шпагами и перьями для причесок, вытряхивали в коридорах пыльные корзинки или картонные позолоченные канделябры выходных мальчиков; по витым лестницам торопливо спускались хористы, фигурантки и фигуранты, первые очень раскрашенные, вторые — с синими подбородками, не смотря на предписание бриться; то были некрасивые, выцветшие создания, в своих поношенных бархатных и измятых атласных костюмах; некоторые из лож оглашались вечной ссорой теноров со своими парикмахерами, а в других сопрано, в черных и розовых корсетах, представляли свои ноги стоявшей на коленях горничной, которая стягивала им ботинки, между тем, как сами они, повернув шею к зеркалу, пудрились кисточкой, чтобы растереть густо наложенные местами румяна; в эту минуту, по всему театру разносился стук дверей, скрип дверных петель, шум платьев, шепот, оклики, клятвы и отдаленное журчание сыгрывающегося оркестра — эта деловая горячечная суетня, смешанные звуки, предшествующее началу каждого спектакля и напоминающие собою штурм корабля.

— Браскасу!

— Трезор?

— Уже был звонок?

— Ты оглохла?

— Я теряю голову, послушай! Взгляни, хорошо ли я загримировалась?

— Ты очень бледна. У тебя вид честной женщины. Да что с тобою? Это глупо. Травиата красивая девушка; прибереги чахотку к последней картине; я нарочно для этого изобрел особую мазь: «Кольдкрем для чахоточных». Но когда ты выходишь на сцену в первом акте, ты должна быть пьяна; подкрась зрачки и придай огня глазам. Вот, теперь лучше. Да прикуси губы, чтобы они имели вид губ, на которых осталось несколько оставшихся на них капель вина. Ведь, скажут, что ты никогда не играла свадьбы, мой ангел! Ба, да ты выпустила наружу рукава, рубашки! Точно школьница. Тогда видна будет одна шея! Почему же уж не надеть кстати платья с высоким воротом?

— Спрячь мне рубашку за корсет. Осторожнее, глупый! Ты мне царапаешь спину своим перстнем.

Трезор — это была Глориана Глориани, которая в этот вечер дебютировала в Итальянском театре. Так как она только что приехала из Вены, сопровождаемая громкой славой, то ей отвели ложу-будуар, предмет зависти всех примадонн, где знаменитый Альбани гримировался в Arsace, а худенькая Патти одевалась в Розину. Перед высокой статуей Психеи, между двумя газовыми рожками, бросавшими яркий свет, среди беспорядочно разбросанных пеньюаров и отброшенных ногою юбок, она — высокая, белая, юная, полнокровная и как бы торжественная — красовалась полураздетая, с распущенными густыми прядями рыжих волос.

Что же касается Браскасу, то это был парикмахер и костюмер Глорианы одновременно, старый и некрасивый, миниатюрный, с маленькими, острыми, налитыми кровью глазами, с переломленной в какой-то давнишней истории носовою костью и расширенными, как-то в бок смотревшими ноздрями, набитыми табаком. Некогда и он был любовником Глорианы.

— Ну, теперь платье! — Сказала она, обминая обеими руками складки юбок по сторонам. — Ну, где же оно? Верно, ты оставил его в чемодане, дурак. Хорошо оно будет, нечего сказать! Да скорее же! Дождусь ли я его сегодня?

Браскасу вытащил из чемодана корсаж и атласную юбку цвета морской волны вместе с другой тюлевой юбкой, отделанной бесчисленными оборками.

— Гм! — промычал он пристыженно.

— Да это не мое платье! — закричала она.

— Это даже и не твой чемодан…