Иногда же, наоборот, в нем внезапно пробуждалась потребность звуков, шума, всей полноты жизни, разлитой в природе. И тогда-то, с развевавшимися локонами, раскрасневшимися щеками и блестевшими глазами, он выбегал из своего уединения, крича Лизи: «Иди сюда!». И в такие минуты, он уносил ее в лес, на скалы, с упоением бросался в густую чащу ветвей, падал в траву, по которой катался в восхищении и, вдыхая в себя запах нагретой солнцем земли и травы, походил на вырвавшегося на волю птенца!

Но вскоре румянец щек пропадал, и руки бессильно опускались вдоль туловища, он озирался робко и печально по сторонам, будто не видя кругом себя того, что надеялся видеть, и во взгляде его выражалось презрение или скорее недовольство действительностью и раскаяние в своих иллюзиях. Он тотчас же убегал, оттолкнув от себя резким движением Лизи, которая восклицала от такой неожиданности: «Боже мой! что с тобою, Фрид?» — и, вернувшись в свою пустынную комнату, снова принимался ходить вокруг стола, с полузакрытыми глазами и бледнее прежнего.

Он рос в этой апатии, изредка прерываемой кризисами. Не слышались ли ему голоса в этом безмолвии? Не рисовалась ли видения в полутьме? Нет еще, или, по крайней мере, ему слышались лишь отдаленные звуки, речи без слов, рисовались неясные очертания форм, так же быстро исчезавшие, как и возникавшие в его воображении. Но он ощущал очень определенно лишь чувство глубокой пустоты и скорбное сознание ничтожества всего.

Душа его походила на один из тех пустынных пейзажей, где нет ничего жизненного, ничего певучего, которые представляются совершенно пустыми по причине ночного мрака: но, ведь, они закутаны тьмой для того, чтобы оживить их, достаточно восхода солнца, под лучезарным сиянием которого снова появятся или сверкающие свежестью зеленые листья, или пожелтевшие нивы, с быстро струящимися и пенящимися речками, которые двигают мельничное колесо, с их золотистыми, крытыми соломой избами, стоящими на склоне холмов, откуда раздается звонкое щебетание проснувшихся птичек!

Поэтические творения осветили душу Фридриха.

Сначала, он читал их без особенного удовольствия, оставаясь по-прежнему мрачным; им он обязан был, в очень ранней юности, лишь неясными грезами и любовью к фантастичному.

Но едва он понял их вполне, то пришел в экстаз и стал понимать самого себя. В нем внезапно пробудилось сознание, что он безотчетно наделся, искал и любил, именно, то, чего искали и что любили поэты. Его можно было сравнить теперь со слепым, который вдруг увидел доселе неведомый ему свет, но который он как будто узнает, и которого он так долго ожидал, точно действительность напомнила ему сущность его желаний, которую он уже не надеялся отыскать. Да, когда Фридрих понял сущность идеала, то тотчас же почувствовал, что, именно, в нем заключалась вся Форма и все величие его собственной мысли, так долго не уясненной и непонятной для него самого.

И душа его слилась с душою поэтов: она была как бы младшей сестрой тех старших сестер, которые поучали ее в песнях. Он весь отдался грезам: представлял себя молодым Адамом в волшебном Эдеме, победителем сердец в золотой каске сказочных Эльдорадо. Вместе с Клопштоком слушал разговоры ангелов, разговаривающих со звездами; спускался в мрачную бездну ада, куда ввел Виргилия, и улетал в райском сиянии, где витает душа Беатриче. Проливал горькие слезы влюбленного, читая Шиллера; положив голову на книгу Гёте, он шепотом твердил слова Германа Доротеи, рисуя в своем воображении образ какой-нибудь незнакомой невесты, которую поджидает вечером, на узкой прибрежной тропинке.

О! теперь он не хотел более оставаться одиноким, замкнутым в своем уединении! Так как в жизни встречаются радости, и такие страдания, которые выше радостей, и любовь и слава, то он также хочет жить, страдать и наслаждаться всею силою своего существа!

Подобно героям любимых поэтов, он явится победителем в битвах, где сверкает, при ярком солнечном свете блестящее оружие, и будет любить тех чистых и горделивых девушек, которых он видел в окнах замков. Да, главное, любить, любить! Однажды, утром, когда к нему с букетом сирени, на которой дрожали слезинки росы, подходила, вся розовая и белая, Лизи, со своим веселым смехом и весеннею свежестью — он бросился к ней навстречу и, протягивая вперед руки выкрикнул: «Я люблю тебя!»

— Я давно полюбила тебя! — ответила она.

И это была правда, она любила его; любовь, внезапно вспыхнувшая в нем, давно уже зародилась в ее сердце и теперь была в полном расцвете. С самого дня встречи в лесной просеке, она влюбилась в него, в этого ребенка, за то только, что ей очень понравилось видеть его вождем бандитов, несмотря на его возраст, да еще за то, что на его шапочке были такие красные перья. Потом, позднее, она, такая веселая и живая, удивлялась, видя его всегда печальным, задумчивым; но, когда любят, то всякое впечатление, вызываемое любым существом — даже удивление — только усиливают чувство любви. Она стала любоваться им, видя, что он холоден, робок, отдаляется ото всех; вообще, только лучших бабочек невозможно поймать, а изо всех птиц, только самые лучшие певцы показываются очень редко.

Убежденная в правдивости своего суждения о нем, она обвиняла себя в том, что не может быть такою же мечтательной и замкнутой, как он, и считала себя хуже его. Она пробовала быть такой же печальной, но не могла — повинуясь естественному закону природы, она была весела, по той же самой причине, по которой цветы издают запах, а вода струится по камням. Однако, когда он смотрел на нее, она старалась придать себе озабоченный вид. Часто сидела одна на ступенях витой лестницы, которая вела в убежище Фридриха, устраняя несносных посетителей, говоря людям, проходившим в нижних комнатах: «Потише затворяйте двери!», чтобы ничье постороннее присутствие, никакой шум не нарушил грез маленького бледного принца, в той пустынной зале, где он, быть может, не думал ни о чем, между тем, как она, сидя на лестнице, думала только о нем.

После первого обоюдного признания, они слились душой, безумно, с восторгом живя одними грезами, одной жизнью. Он семнадцати лет, она пятнадцати, оба походили на два маленькие стебелька шиповника, выросшие на одной ветке, из которых один уже расцвел, а другой оставался еще бутоном, но оба были так близки друг к другу, что издавали один запах. Наполнявшее души их восторженное чувство, возродившееся в одно апрельское утро, под чудным ансамблем свежей росы, трепетавшей на листьях, и под ясным лазурным небом, настолько сильно гармонировало со всеми чарами природы, так походило на ее весенние дары, что трудно было различить, их ли собственная любовь отразилась в весеннем расцвете, или-же весна вызвала эту любовь.

Теперь они познали всю прелесть длинных прогулок, рука об руку, молча, в то время, когда на горизонте только — что восходит утреннее светило и окрашивает веб предметы своим розоватым светом, и, одновременно с этим, в сердцах их также возрождается новый день, вызывающий у них радостную улыбку.

Иногда Лизи вырывалась от него, убегала, как шаловливое дитя, и скоро возвращалась задыхающаяся, поднося к его губам букет фиалок или ландышей, которые она держала в руках, походивших в это время на цветущее гнездышко; — «Не хочешь ли?!», кричала она, — а цветы были так близко к губам, что он не знал, предлагает ли она ему поцелуи или цветы.

Молодая расцветавшая природа становилась еще прекраснее, видя улыбающиеся лица беззаботного ребенка и этого красивого молодого человека, несколько бледного, с полузакрытыми мечтательными глазами, и в легком шелесте листьев, веселом хлопанье птичьих крыльев — во всем будто слышался привет молодым влюбленным.

Однако, оставаясь нежной, любящей, Лизи не переставала изумляться, глядя на Фридриха. Он был проще с нею и восхитителен; говорил ей иногда такие страстные, горячие речи, которые пугали ее и казались странными, непонятными. Как прежде, бывало, он порывисто уносил ее в лес и на вершины скал, так теперь он поднимал ее мысли на такую высоту, что у нее захватывало дух, и на нее нападал страх. Зачем он волновал себя такими химерами, когда у них было под руками столько действительных радостей? Если можно наслаждаться жизнью в настоящих условиях, зачем же уноситься мысленно туда, где мы не можем быть? Всякая глубина, даже небесная — не более, как бездна, и в ней все теряется, исчезает; не надо теряться в хаосе, когда отыскано бытие. Бог послал нас на землю для того, чтобы мы оставались на ней; нужно уметь собирать не звезды, а цветы.

А между тем, она не решалась упрекать его за это, не смела даже подумать о том, что могла бы это сделать. Вероятно, он был прав, будучи таким красивым! а она была лишь маленькой девочкой, ничего не понимавшей в этих вещах.

Когда он, с восторженными жестами и со взглядом, как бы следил за отдаленными видениями, восклицал: «Клоринда! я Танкред. Открой Данте вход в рай, Беатриса! Маргарита, пряди на своей прялке, в то время, как Мефистофель носит меня над отверстием бездны!» она не говорила «нет» и послушно соглашалась играть в эти фантастические игры; поочередно она изображала то смелую воительницу, то святую с золотой пальмой в руке, манящую его к себе знаком, или делала вид, что прядет около окна, будто поджидая исчезнувшего возлюбленного и вспоминая об его поцелуях. Но ей самой больше нравилось оставаться просто Лизи.

На берегу озера, из ветвей кустарника образовался свод, у подножия которого по песку медленно приливала волна.

Перед закатом солнца, в то время, как мадемуазель Арминия Циммерман читала молитвы в своей молельне, а Шторкгаус наблюдал на кухне приготовление ужина, эти двое детей привыкли уходить вместе, в это поэтическое уединение; здесь они, сидя рядом, тесно прижавшись друг к другу, говоря шепотом, походили на двух птичек, которые расправляют один другому перышки в ярко освещенной лучами и полной зелени клетке.

Однажды, Фридрих не появился сюда в урочный час этого свидания; он опоздал, залюбовавшись двумя красивыми облаками, которые неслись на встречу друг другу; одно из них блестящее, как бы сотканное из золота, другое кровавое, как кровоточащая рана; это походило на бой дракона с архангелом и, через несколько минут, эти облака потемнели. Фридрих поспешил к озеру.