Появляясь же в официальных салонах, он тотчас сбрасывал с себя и эту манеру держаться с достоинством человека, носившего орден в петлице, и свою умышленно-высокомерную поступь, словом, всю ту личину, с помощью которой он приобретал себе почетный кредит в глазах заезжих туристов. Он являл собой здесь полнейший контраст и изумительную сообразительность: этот самый князь Фледро-Шемиль, разыгрывавший роль придворного с теми, кто не принадлежал ко двору, мгновенно преображался, как только попадал в круг настоящей придворной свиты; этот дипломат, чуть не властелин за минуту, вдруг становился не более, как шутом; из-за ливреи камергера сквозил авантюрист, встречающийся в столовых отелях, с заломленной набекрень шляпой, измятой, с оторванными полями; в развязанном галстуке и жилете с недостающими пуговицами, в потертых на коленях брюках, в которых он нередко проходил по задам дворца. Дерзкий, как Трибуле, он не знал удержу, именно, там, где не допускалось ни малейшей вольности. Так, например, не обращая ни малейшего внимания на строгие условия придворного этикета, он, с апломбом негодяя, позволял себя самые сумасбродные выходки. Политика, кабинетные интриги, наиболее интересные новости дня — все становилось предметом его злого юмора. Казалось, что язык этого человека ни на минуту не оставался в покой; то он сыпал каламбурами направо и налево, то, вдруг, начинал рассказывать наиболее пикантные анекдоты какому-нибудь наследному принцу Мерсебургскому или Саксен-Готскому, посвящая их таким способом в закулисную жизнь Парижской оперы Буфф, тут же упоминая вскользь о красавице Оттилии или Лолоте, которых он встречал в такой-то пивной и с которой предлагал познакомить слушателя. Нередко, за десертом на каком-нибудь официальном ужине, он, притворяясь пьяным — хотя пил только подкрашенную вином воду начинал говорить на ухо какой-нибудь ландграфине различные двусмысленности, советуя ей, между прочим, нарядиться, в следующий придворный бал, в костюм мадемуазель Шнейдер, в котором та является во втором акте «Периколы»! Невольно приходилось изумляться тому, что его еще ни разу не выпроводили за дверь дворцовые лакеи. Быть может, все эти дерзости сходили ему с рук лишь потому, что, поступив иначе, боялись навлечь на себя неудовольствие тех многочисленных патронов, у которых он состоял в звании камергера, и потому, желая выйти из неловкого положения, при таких выходках, обыкновенно, говорили про него: «оригинал».

При том же — его находили забавным, а он, постепенно втягиваясь в эту роль, простер свою дерзость до того, что осмелился, однажды, утром, в августе, выкупаться в пруде одного княжеского парка и выйти голым из воды, прямо под окнами царствующей герцогини. Однако, несмотря на подобные выходки, или даже благодаря им, князем Фледро-Шемилем интересовались многие. Из дам и кавалеров находились даже люди искренне преданные ему. Только одно обстоятельство говорило положительно не в его пользу. Хотя он выдавал себя за русского, но все знали, что он был родом поляк. «Шемиль» слово черкесское; «Фледро» — литовское. В этом сочетании двойного отечества сказывалось ничто подозрительное. Князя упрекали в том, что он променял свою родину на чуждую ему национальность и считали это забвение родной земли настолько же нечестным, как если бы он ограничился лишь пожатием плеч перед трупами мучеников или с улыбкой принял бы известие о каком-либо совершенном злодеянии.

Не ускользнуло от внимания более наблюдательных людей и то обстоятельство, что — несмотря на свою обычную болтливость — он сразу умолкал, как только речь заходила о Польше.

Вообще же, отзывались о нем, как о человеке умном, приятном и образованном собеседнике; он даже написал несколько французских комедий пословиц, которые ставил на сцену лишь в присутствии коронованных особ, руководясь, при этом, собственным расчетом.

Глава третья

На следующий день горничная ввела князя Фледро-Шемиля в покои королевы. Вся разодетая в розовый шелк и кружево, хотя и не первой молодости, но красивая, с веселым, чрезвычайно оживленным лицом, с подкрашенными губами и нарумяненными щеками, горничная была похожа на тех сказочных субреток, которые вводят принцессу Авантюрину в замок духов. И, действительно, эта особа странствовала всюду со своей госпожой и, наконец, они обе достигли дворца. Госпожа сделалась королевой, служанка осталась субреткой, но не носила коротких платьев потому, быть может, что боялась этим привести в ярость епископов, приходивших иногда беседовать с королевой. Однако, в манерах ее сохранился отпечаток той загадочной таинственности, с которой, обыкновенно, женщины этого сорта излучают и передают вручаемые им любовные записки; таким женщинам, обнимая их за талию одной рукой, другой вручают кошелек с золотом.

Она с какою-то таинственностью сказала князю:

— Сейчас пожалует Её Величество.

Он почувствовал себя польщенным.

Идя по следам ловкой камеристки и минуя громадные приемные, у дверей которых стояли внушительного вида дежурные гусары, он очутился в одной из тех галерей, прилегающих к обширным залам дворца, которые точно прячутся за ними, скрываясь от любопытных взоров. Романтик по натуре, он представил себя теперь в положении герцога Букингемского, когда тот явился к Анне Австрийской — просить у нее ту розу, которая была в ее волосах накануне.

Он окинул взглядом помещение. Если бы не уверенность, что он находится в покоях королевы, то можно было бы предположить, что находишься в жилище какой-нибудь красивейшей женщины полусвета.

Комната была не велика: не зал, а, скорее, будуар. Вместо потолка, огромное зеркало, чистое, как прозрачная вода, все обвитое ползучими водяными растениями изумрудного цвета, зеркало, в котором, сверкая то белыми, то золотистыми искорками, отражалась жемчужная инкрустация, изображавшая желтых, ирисов и бледных шелковичных червей. Точно над вашей головой, вместо неба, очутилось озеро.

На стенах, обитых светлым атласом, виднелось изображение огромного болота, освещенного лунным светом; висевшие в углах продолговатые венецианские зеркала были украшены роскошными рамами, с рельефно выделявшимися фигурами арлекинов и голубиных головок.

Вверху задрапированных дверей, откуда спускались целые волны кружев, висели китайские фонари, звонкие колокольчики которых, при самом легком движении, издавали приятый, мелодический звук. Среди различных безделушек, уставленных на камине; коробочек, старинных миниатюр, хрупких фарфоровых пастушек в коротеньких юбках, с надетыми на бок шляпками, точно улыбавшихся китайским болванчикам с огромными животами, которые качали головами и высовывали языки — как-то сиротливо выглядывали, кокетливо обделанные в белое с розовым севрские часы. Беспорядочно расставленные и обтянутые светлым атласом кресла с выволоченными ножками группировались по углам; подушка из какой-то дорогой материи, годная для украшения любого княжеского трона, была небрежно сброшена с длинного кресла. На всем виднелся отпечаток роскоши былых времен, рядом с кокетливым изяществом современной эпохи. Но эти резкие контрасты сглаживались под общим колоритом симметрии и изящества; подушки, кресла, измятые кружева, зеркала, фарфор — все, в общем, напоминало о присутствии здесь женщины. Как-то сразу воображение рисовало картины веселой болтовни вполголоса, когда губы одного собеседника чуть не касаются губ другого, а стулья стоят так тесно рядом, что ноги невольно задевают соседа; быть может, эта подушка была сброшена какой-нибудь интимной подругой, которая, полулежа в кресле хотела поудобнее облокотиться на колени своей государыни, желая заглянуть в ее глаза. В безмолвии этой комнаты будто слышался еще веселый шепот. А между тем, перед единственным окном, на старинном — чисто монашеском, жестком и без всяких украшений — аналое лежало открытое евангелие; вероятно, аналой этот был найден в каком-нибудь аббатстве Бурго или Вальядолиды.

Скоро послышались шаги маленьких ног по ковру.

«Королева», — подумал князь Фледро-Шамиль, мысленно торжествуя.

Но едва отворилась дверь, как ему с трудом удалось скрыть свое разочарование: в дверях стояла графиня Солнова.

Она неудержимо расхохоталась. Такова была уж ее манера здороваться; а между тем, этот смех, при занимаемой ею должности посланницы, нередко ставил в крайне неловкое положение лиц того ведомства, представителем которого был ее муж. К счастью, ее считали дурочкой — хотя дальновидные люди сильно сомневались в этом; и, в то же время, ей приписывали следующая слова: «жизнь — отражение карнавала; другие маскируются, а я смеюсь».

Она любила компрометировать себя и умела, при этом, быть только вполовину скомпрометированной.

Некрасивая лицом, с короткими подвитыми волосами, очень смуглая и не употреблявшая никогда косметику, худощавая, с узкою костью, с огоньком в глазах и едкою усмешкою на губах; в чересчур смелом туалете, изумлявшем девушек необычным покроем и пестротой платья и шляп, а дам — излишней обнаженностью ее плоской шеи; болтавшая весьма свободно, не без пикантных словечек и многозначительных жестов; вечно заглядывавшая в лица мужчин; любопытная до крайности и любительница всего прекрасного; легкомысленная товарка див из кафе-концертов и восторженная поклонница Ганса Гаммера — великого германского композитора; разумеется, имевшая любовников, которых позволяла только угадывать — она не признавалась в этом никому, даже находясь тет-а-тет, она позволяла себе многое, однако, делая вид, что ничего не позволяет; ее смелость не допускала других ни до чего лишнего.

Ей приписывали много безумных выходок, но не имели возможности указать ни на одну. Про нее складывались легенды, но никто не знал ее истории. Рассказывали, будто видели ее на балу в опере, то в домино, чаще же без маски, причем она как бы хотела сказать: «Запрещаю узнавать меня»; кроме того, однажды, загримировавшись по-мужски, она — даже не из ревности, а на пари — в совершенстве подражая манерам своего мужа, влюбила в себя одну красавицу из оперы Буфф, в которую до безумия был влюблен ее муж; затем, будто эксцентричность ее дошла до того, что она сама влюбилась в приговоренного к гильотине, знаменитого клоуна, по имени Аладдин или Папиоль.