Кора еще долго говорила. Я ее не слушал. Я пробормотал несколько слов и побежал, насколько позволяли силы, за деньгами, которые был должен бакалейщику. Потом я вернулся домой, сломленный душевно, и свалился в постель в приступе лихорадки.

Однако под утро мне в голову пришли весьма разумные мысли. Я спрашивал себя: откуда происходит это высокомерное, идиотское презрение к мелочам обывательской жизни? Откуда идет эта нелепая чувствительность поэтических натур, кои полагают, что марают себя, соприкасаясь с прозаическими нуждами? Откуда, наконец, эта непонятная ненависть к реальной жизни?

«Неблагодарный! — думал я. — Ты возмущаешься, ибо счет за свечу и мыло составлен и предъявлен Корой, тогда как тебе надлежало целовать прелестную ручку, которая оказывала тебе помощь, когда ты болел, а ты об этом и не подозревал. Что бы ты делал, несчастный мечтатель, если какой-либо честный и доверчивый человек не согласился бы излить на тебя благодеяния своего ремесла, не располагая никаким иным залогом уплаты, кроме твоего тощего гардероба и твоего жалкого одра? И если бы ты умер и не мог прочитать написанного в сем счете и оплатить его, где найти твоих наследников, которые смогли бы вернуть Коре из твоего имущества тридцать франков и пятьдесят сантимов?»

Думал я и о том, что целебное питье, которое спасло меня от страданий и уберегло от смерти, приготовила Кора. «Кто знает, — думал я, — не сотворила ли она колдовства, не нашептала ли молитву, чтобы придать тому питью способность меня исцелить? Не подмешала ли она туда слезы сострадания в день, когда я коснулся врат гробницы? О, святая слеза! О небесное лекарство!»

В таком состоянии пребывал я, когда бакалейщик по стучался в мою дверь.

— Послушайте, господин Жорж, мы с женой боимся, что вы рассердились. Кора сказала нам, что у вас был изумленный вид и вы приняли счет, не сказавши ни слова. Не хотелось бы мне, чтобы вы думали о нас как об обманщиках. Нам трудно сейчас, вот в чем дело. Торговля идет неважно, но, если вам нужны деньги, мы найдем средство, чтобы вернуть вам ваши, да и ссудить вам немножко.

Я кинулся ему в объятия с изъявлением благодарности

— Вы благородный почтенный человек! — воскликнул я. — Все, что есть у меня, все это — ваше! Рассчитывайте на меня и в жизни и в смертный час.

Я долго еще говорил в лихорадочном возбуждении Он смотрел на меня большими серыми глазами, круглыми, как у кота. Наконец я кончил.

— В добрый час, — сказал он тоном человека, понявшего, что невозможно разгадать загадку, — наведывайтесь к нам время от времени и не оставляйте нас без ваших заказов.

III

Я был удивлен, не встречая мужа Коры ни в лавке, ни где-либо в другом месте со своей женой. Я отважился задать робкий вопрос. Кора мне объяснила, что Жибонно заканчивал годичный срок практики в качестве аптекарского помощника под наблюдением главного городского фармацевта и потому возвращался лишь к вечеру, а уходил из дому рано утром. Вот каким способом мужлан мог уразуметь, что дни его протекают вдали от наипрекраснейшего создания, когда-либо жившего на свете. Он обладал самой драгоценной в мире жемчужиной и покорно принимал необходимость быть разлученным с нею на ту половину своей жизни, когда ему надлежало готовить мази и составлять пилюли.

Но как благодарил я небо за то, что оно обрекло его на столь низменное существование и, казалось, вовсе лишило милости, которой он не был достоин, милости любоваться своей нежной спутницей при свете дня. Ему дозволялось возвращаться к ней лишь в тот час, когда совы и летучие мыши начинают свой сумрачный полет и беззвучным крылом прорезают мглистые клубы тумана. Он являлся в темноте, как тать в нощи, как злобный косолапый гном, как вечерний холодный ветер, как обманчивый болотный огонь. Он появлялся мрачной печальной тенью, облаченный в халат, напоминавший саван, источая аромат пахучего вещества, что возжигают у катафалков. Как-то я встретил его, пробирающегося в сумерках, скользящего подобно призраку вдоль синеватых стен. Несколько раз я сталкивался с ним у порога и готов был раздавить в канаве, как земляного червя, однако я его не трогал, ибо шея у него и в самом деле была бычья, а я после болезни совсем ослабел и казался почти прозрачным.

Кора, вдовствующая каждодневно с рассвета до сумерек, мне вполне доверяла. Почти все время я проводил, сидя в старом фамильном кресле, или же усаживался, когда апрельское солнце начинало припекать, на каменную скамью, стоявшую прямо под ее окном. Там, отделенный от нее лишь золотистыми ветками желтофиолей, я впивал в запахе цветов и ее дыхание, я ловил ее долгий спокойный взгляд, чистый, подобно морю без ряби у берегов Греции. Мы оба хранили молчание, но сердце мое взывало и алкало с неистовой силой, могущества которой она не могла не почувствовать. С этой сладостной мечтой я засыпал. Почему же Коре было не полюбить меня? Нет, может быть, следовало сказать: как могло статься, что она не полюбила меня? Ведь я любил ее так безумно, все мои душевные способности были устремлены к тому, чтобы пробудить в Коре непреодолимые желания и надежду, которая бы властвовала над нею. Ее душа, сотворенная из прекраснейшего луча господня, могла ли она остаться бесчувственной, увлекаемая магнетическим полетом этой пылающей мысли? И я чувствовал, что сердце мое так чисто, желания мои так целомудренны, что больше уж не боялся оскорбить Кору, открывшись ей. И тогда я заговорил с ней языком небес, языком, внятным только поэтическим душам. Я открыл ей невыносимые мучения и святые страдания моей любви. Я рассказал ей о своих мечтах и своих видениях, о тысячах стихотворений, об александрийских строфах, которые я слагал для нее. И мне выпало счастье увидеть, как она, внимательная и покорная, склонилась ко мне, оставив свою книгу, тронутая моими словами, ибо эти слова имели для нее новый смысл, вселяя в ее ум высокие мысли, которых он доселе не осмеливался коснуться.

— О моя Кора! — говорил я ей. — Как можешь ты пугаться столь чистого пламени! Свет, что зажжен в небесах, по субстанции своей не более тонок, нежели огонь, которым я томлюсь и наслаждаюсь. Зачем твоя стыдливость дикарки, зачем твоя высокомерная гордость женщины бегут любви, столь одухотворенной, как наша? Пускай муж, твой повелитель, обладает сокровищем земной красоты, которою ангелам было угодно одарить тебя. Я никогда не стану пытаться похитить у него то, что господь, люди и твое собственное слово удостоверили и объявили его достоянием; моей же частью станут, — внемлешь ли ты мне, Кора? — нечто не столь осязаемое, не столь пьянящее, но зато несравненно более благородное — твоя эфирная душа — ее лишь я добиваюсь; твое пылкое, стремление к небу — с ним лишь я жажду слиться и стать твоим небом, твоею душою, а ты будешь мне божеством и жизнью.

Коре эти рассуждения казались темными — настолько, детски наивной была ее душа. Она глядела на меня застывшим изумленным взором, и, чтобы изъяснить ей божественные тайны платонической любви, я взял карандаш и набросал несколько стихотворных строк на оконном косяке; потом я рассказал ей о сверкающей поэзии, коей исполнен незримый мир, о любви ангелов и фей, о томлении и воздыханиях сильфов, заключенных в чашечке цветка, о пылкой страсти роз к ветеркам и ветерков к розам, затем о воздушных голосах, что доносятся по вечерам из облаков, о согласном хороводе светил, о плясках демонов, о бесовских кознях, о непостижимых откровениях алхимии.

Никакие внешние события не могли, казалось мне, омрачить наше счастье. Предаваясь чтению поэтов в одиночестве, я привык, пребывая в своем духовном мире, совершенно отрешаться от любых преград и рифов реальной жизни, и мне снилось, что уже нечего было страшиться грубых и неодухотворенных влечений, которые зрели вокруг нас. Чувства мои были столь возвышенны, что я не мог внушить даже мысль о соперничестве заурядному человеку, который называл себя повелителем и мужем Коры.

В самом деле, в течение всего этого времени он, видимо, понимал, что обязан с великим уважением относиться к связи, которой покровительствовало небо. Но к концу шестой недели я заметил, как странно стало меняться отношение членов этого семейства ко мне. Отец смотрел на меня насмешливым и подозрительным взглядом всякий раз, когда случалось ему войти в комнату, где были мы с Корой. Мать старалась оставаться с нами все то время, которое она урывала от своих забот по лавке. Жибонно, когда мне доводилось невзначай встретиться с ним, устремлял на меня мрачный, пронзающий взгляд. И Кора сделалась более осторожной — все позже спускалась она вниз, все раньше подымалась к себе в комнату, а иногда и вовсе не показывалась целыми днями. Это пугало меня, и я дерзнул пожаловаться. С красноречием, которое придала мне моя страсть, я попытался разъяснить ей, сколь несправедливо, сколь бесчеловечно было ее поведение. Слушая меня, она держалась принужденно, вид у нее был испуганный, и я заметил, что она с беспокойством посматривала на дверь.

— О Кора, — воскликнул я с необычайным чувством, — разве тебе угрожает опасность? Где твои враги? Назови мне тех злодеев, которые надели на тебя, на столь хрупкое и небесное создание, медные цепи гнусного ига. Скажи мне, какой демон обуздал порыв твоего сердца и заставил отхлынуть твои наивные признания, словно горькие угрызения совести, в глубь твоей груди? Не бойся, я сумею заклясть их, мне ведомы многие чары, чтобы заковать в цепи демонов зависти и мести, я знаю волшебные слова, которые призовут ангелов слететь к нам, — они ведь твои братья, только не так они чисты, не так прекрасны, как ты…

Тут я повысил голос и приблизился к Коре, стремясь схватить ее руку, которую она всегда отнимала. Я поднялся, на лбу у меня от возбуждения выступил пот, волосы были растрепаны, взгляд исступленный…

Кора громко вскрикнула, и отец ее ворвался в комнату так стремительно, словно дом объяло огнем. Он кинулся ко мне с угрожающим видом, но Кора, схватив его за руку, сказала ему нежно: «Оставьте его, батюшка, у него приступ, не надо ему противоречить, сейчас это пройдет».