Он рос отчасти на ее коленях, отчасти на коленях родной матери; с другой стороны, Мадлен любила Мариетту как родную дочь, и не раз, пока г-жа Мари носила на руках Жана, она прижимала к груди Мариетту; порой то одна, то другая держала на руках сразу двух младенцев. Между этими женщинами происходил обмен любовью, и никто из них не считал, кому досталось больше от этого взаимного милосердия.

Маленькая Мариетта росла как полевой цветок, как фиалка в траве, как василек в хлебах, как маргаритка на лугу; Жана она называла своим братом, а Жан называл ее сестрой.

Но росли они не одинаково, но Жан не говорил так, как Мариетта, но Жан, по-видимому, жил не такой жизнью, как Мариетта. Жан жил жизнью внутренней, странной, почти растительной; Жан был ребенком не от мира сего, ведь то, что веселило, то, что забавляло, то, что радовало других детей, его не радовало, не забавляло, не веселило.

И вот чем объясняла эту странность Мадлен, которая, глядя порой на сынишку, качала головой или плакала.

Когда Гийом, прожив с Мадлен две недели, расстался с ней, чтобы присоединиться к своему полку, в сердце несчастной женщины поселилась глубокая печаль, словно Мадлен предугадывала, что видит мужа в последний раз, что Гийом покинул ее навсегда. В чистых сердцах печаль — сестра религии. Всегда набожная, Мадлен стала вдвойне благочестивее, отдавая молитвам и проводя в церкви все минуты, не занятые трудом.

Так вот, церковь эту украшала большая картина, подаренная состоятельным священником, жившим неподалеку. Звали его аббат Консей. На картине был изображен Иисус среди малышей, то есть одна из самых трогательных евангельских сцен.

Все дети толпились, чтобы обнять колени и поцеловать руки Христа. Только один мальчик, играющий с большой собакой, оставался где-то позади.

Эта сценка вызывала не меньше умиления, чем передний план картины.

К этому ребенку Христос простирал руку так же ласково, как к остальным. Казалось, он знáком приглашает его приблизиться наравне с другими, но некая завистливая мать говорила Спасителю:

«Оставь его, Господи: это простодушный, блаженный, нищий духом».

И Христос отвечал ей:

«Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное».

Этот ребенок, в одиночестве играющий с собакой, этот простодушный, этот блаженный, этот нищий духом, которого завистливая женщина хотела лишить приобщения ко вселенской любви, проповедуемой Иисусом, постоянно занимал воображение Мадлен; ее охватывало чувство глубокой жалости к брошенному бедняжке, и, молясь перед этой картиной, она всегда присматривалась, не сдвинулся ли со своего места ребенок, призываемый Иисусом, и не присоединился ли он со своей большой собакой к остальным детям, чтобы вместе с ними получить благословение Богочеловека.

Каждый вечер, оставляя мальчика по-прежнему уединившегося и по-прежнему вдалеке от Господа, Мадлен говорила себе:

«Завтра я увижу его рядом со Спасителем».

Но на следующий день, сразу же взглянув на картину, она находила ребенка на том же месте и шептала:

— Дорогое дитя, к счастью, Господь сказал: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное».

Пусть наука объяснит как сможет это необычайное явление, столь хорошо объясняемое верой, но, когда Мадлен родила Жана, она воскликнула, глядя на свое чадо:

— О Боже! Господи, ты благословил меня или покарал? Но мой ребенок — вылитая копия бедного блаженного, которого ты знáком приглашаешь приблизиться к себе!

Затем она добавила со всей силой святой материнской веры:

— Он придет, он придет, не сомневайся, Господи! И это я приведу его к тебе!

И правда, Жан был блаженным с той картины: те же золотистые волосы и те же большие голубые глаза, которые словно не видели ничего, что происходит вокруг, как если бы его разум отделяла от мира незримая пелена.

Сходство было настолько разительным, что его замечал каждый, а деревенские сплетницы, всегда готовые выказать лицемерное сострадание, часто более мучительное, чем равнодушие, восклицали всякий раз, когда видели Жана:

— Господи Боже! Бедное дитя, это ведь вылитый блаженный с картины в нашей церкви!

Мадлен только улыбалась: в ее глазах Жан был красивее всех детей, и только малышке Мариетте она разрешала быть такой же красивой, как ее сын.

Однако тревога ее нарастала. Маленькому Жану исполнился год, а он еще не произнес ни слова. Она опасалась, как бы ребенок не оказался немым.

Но однажды она удивилась столь же сильно, сколь и радостно. Так как она беспрестанно говорила: «Боже мой, вели моему ребенку произнести хоть слово! Боже мой, сделай так, чтобы он не остался навеки немым!», ребенок вспомнил слово, слышанное им так часто, и, улыбаясь матери, повторил вслед за ней:

— Боже!

Мадлен упала на колени и воскликнула:

— Господи, благодарю тебя не только за то, что ты внял моим мольбам, но и за то, что первым словом, которое он произнес, было твое святое имя!

С этой минуты маленький Жан стал говорить, но совсем не так, как другие дети. Другие дети владеют, так сказать, двумя языками — ребяческим и языком взрослых. Один только Жан говорил мало, произносил одно-два, самое большее — три слова, дополняя свою мысль улыбкой, жестом, взглядом.

Маленькая Мариетта была его единственной подружкой; никто никогда не видел, чтобы он играл с другими детьми.

Впрочем, Жан вообще не играл — он грезил.

Жан любил Мари и родную мать почти равной любовью; Жан всей душой любил папашу Каде; Жан полюбил и маленького Пьера, когда тот появился на свет, но другие жители деревни оставались не сказать чуждыми, но просто незнакомыми ему.

Жан любил животных, и животные любили Жана. Что же такое было в этом ребенке, если все животные тянулись к нему и повиновались ему? Иногда упрямец Пьерро, несмотря на уговоры папаши Каде, упорно не желал перепрыгнуть через ручей или ров, но стоило только Жану повести его на поводке или сесть на него верхом, и он становился покорным, как ягненок, и послушным, как собака.

Тардиф, порой заслуживавший свою кличку по причине собственной лени, издалека чуял ребенка и мычал при его приближении. И ничего в этом не было удивительного: Жан никогда не заходил в стойло, не прихватив немного свежей травы или нежных цветов — все, что могли зажать его детские кулачки, и если бык жевал эти дары, можно сказать, сладострастно, так это потому, что Жан владел секретом выбирать именно те цветы и травы, которые были тому особенно по вкусу.

Черная корова приносила г-же Мари двойную пользу: ежегодно жена учителя продавала по теленку, ежедневно она продавала коровье молоко, а благодаря стараниям Жана, научившего Мариетту находить самые вкусные травы, молоко черной коровы пользовалось известностью в деревне. Но частенько бывало и так: после продажи теленка несчастная, опечаленная корова-мать отказывалась давать молоко тем, кто, желая получить его полностью только для себя, продал ее дитя; тогда Жан входил в хлев, поднимал черно-белую морду коровы к своему лицу, устремлял взгляд в темные глаза строптивого животного, разговаривал с коровой… Бог ведает, на каком языке!.. И тогда она издавала два-три жалобных мычания, Жан звал г-жу Мари, клал свою ладонь на шею коровы, и та, то ли покорившаяся, то ли утешенная, позволяла себя доить, и ведро наполнялось ее густым белым молоком, которое она порой держала в себе по три дня.

Но с дикими животными дело обстояло иначе: Жан никогда не причинял ни малейшего зла ни одному живому существу, и все простодушные Божьи твари любили его, чего не скажешь о хищниках, которым инстинкт велит вредить. Можно было подумать, что беззлобные создания воспринимали Жана как снизошедшего на землю ангелочка, ласково говорившего на всех языках от имени Всевышнего; и правда, когда мальчик, лежа на мху или опершись спиной на древесный ствол, внимательный и неподвижный, мечтательно слушал певчих птиц, казалось, что он понимает их щебет и может перевести и объяснить его людям.

Нередко маленькая Мариетта, ничего не понимавшая в птичьем языке, спрашивала Жана:

— Жан, какая это птица поет?

Мальчик отвечал, что это соловей, зяблик или малиновка: ему даже не требовалось видеть поющую птицу, чтобы ее узнать.

И Мариетта, заметив, что он слушает птичий щебет, интересовалась:

— Жан, о чем говорит эта птичка?

И Жан объяснял:

— Она благодарит Господа за то, что он, избавив ее от длинного полета отсюда к пруду, поместил каплю росы в чашечку цветка.

Или:

— Она благодарит Господа, позволившего придорожному терновнику выдрать немного шерсти у проходивших мимо баранов, потому что пришло время откладывать яйца и эта шерсть поможет ей свить гнездо.

Или же:

— Она жалуется, что деревенский мальчишка забрал ее птенцов, не зная, каким зерном их кормить, а значит, ее малыши умрут от голода.

Точно так же относился Жан к растениям, травам и цветам: никогда без нужды не наступал на растение, не скашивал травы и не срывал цветка; когда он по неосторожности наступал на какой-нибудь стебель или видел стебель, раздавленный кем-то другим, он поднимал поникшее растеньице и, если был виноват сам, говорил ему:

— Я не заметил тебя, бедная крошка, прости меня!

А если виноват был кто-то другой, говорил так:

— Не надо сердиться на того, кто тебя раздавил, ведь он не знал, что ты живешь, что ты страдаешь и плачешь так же, как мы; но если он раздавил твой стебелек, у тебя остаются корни, а из них поднимется новый стебель, более удачливый, он будет расти, цвести, разбрасывать свои семена вокруг себя, так что на будущий год вместо тебя, сегодня единственного и одинокого, рядом окажется целое семейство!

Так же было, когда Жан косил траву для Тардифа и черной коровы или когда собирал цветы, чтобы украсить ими пояс или волосы Мариетты.