Ей казалось в эту минуту, что она ненавидит Андзолетто. Да и могла ли она испытывать иное чувство, сравнивая этого грубого эгоиста, этого гнусного честолюбца, подлого и коварного, с Альбертом, таким великодушным, добрым, таким чистым, полным самых высоких и романтических достоинств? В этом сопоставлении было лишь одно темное пятно – посягательство Альберта на жизнь Зденко. Она никак не могла отделаться от этого подозрения. Но не была ли эта мысль плодом ее больного воображения, кошмаром, который мог рассеяться при первом же объяснении? И она решила, не откладывая, попытаться выяснить это. С деланно рассеянным видом, словно не расслышав последних слов Альберта, она остановилась и, глядя на проходившего неподалеку крестьянина, воскликнула:

– Боже мой! Мне показалось, что это Зденко.

Альберт вздрогнул и, выпустив руку Консуэло, быстро пошел вперед, потом вдруг остановился и вернулся обратно со словами:

– Как вы ошиблись, Консуэло: этот человек ни единой черточкой не напоминает…

Он так и не смог произнести имя Зденко. Вид у него при этом был страшно взволнованный.

– Однако сначала вы тоже подумали, что это он, – возразила Консуэло, внимательно следя за ним.

– Я очень близорук, но мне следовало бы помнить, что такая встреча невозможна.

– Невозможна? Стало быть, Зденко очень далеко отсюда?

– Достаточно далеко, чтобы вы могли не бояться его безумия.

– Не можете ли вы объяснить, откуда у него взялась эта внезапная ненависть ко мне? Ведь он выказывал мне такую симпатию.

– Я уже говорил вам, что накануне того дня, когда вы спустились в подземелье, он видел странный сон. Ему приснилось, будто мы с вами подошли к алтарю, вы дали мне слово стать моей женой и вдруг запели наши старинные чешские гимны – так громко, что содрогнулись своды церкви, и будто пока вы пели я, все больше и больше бледнея, проваливался сквозь пол церкви и, наконец, мертвый, был погребен в усыпальнице наших предков. Тогда, рассказывал он, вы быстро сбросили свадебный венок, толкнули ногой плиту, которая тут же и прикрыла меня, а сами пустились плясать на погребальном камне, распевая на неизвестном языке какие-то непонятные песни с выражением самой необузданной, самой бурной радости. В ярости он бросился на вас, но вы исчезли, словно дым, и тут он проснулся, страшно озлобленный, обливаясь холодным потом. Его крики и проклятия так громко отдавались под сводами кельи, что я тоже проснулся. Мне стоило большого труда заставить его рассказать свой сон и еще труднее было убедить в том, что сон этот не может оказать никакого влияния на мою судьбу. Мне было особенно трудно разуверить его, так как я и сам был болезненно возбужден, а также потому, что до тех пор никогда не пытался его опровергать, видя, что он так верит в свои видения и сны. Однако на следующий день после этой беспокойной ночи мне показалось, что он либо совсем забыл о своем сне, либо перестал придавать ему значение, так как больше он не вспоминал о нем, и, когда я попросил его пойти поговорить с вами обо мне, он не оказал никакого сопротивления – по крайней мере, открыто. Ему, очевидно, никогда даже в голову не приходило, что вы захотите и сможете разыскать меня тут, и его безумие проснулось только тогда, когда он увидел, что вы решились на это. Во всяком случае, он не говорил мне о своей ненависти к вам до той минуты, пока мы, возвращаясь с вами из кельи, не встретили его в подземной галерее. Тут он лаконично сказал мне по-чешски, что твердо решил избавить меня от вас (это его подлинное выражение), то есть уничтожить вас при первой же встрече, ибо вы бич моей жизни и в ваших глазах он читает мой смертный приговор. Простите, что я передаю вам его безумные слова, и поймите теперь, почему мне было необходимо удалить его и от вас и от себя. Не будем больше говорить об этом, умоляю вас: тема эта мне очень тяжела. Я любил Зденко как свое второе я. Его безумие до того слилось с моим, что у нас одновременно являлись одни и те же мысли, одни и те же видения, даже физические страдания у нас бывали одинаковы. Он был более простодушен и, следовательно, более поэт, чем я; у него был более ровный характер, и в то время как мне являлись ужасные и грозные призраки, он, благодаря своей более мягкой и более спокойной натуре, видел тихие и грустные. Основная разница между нами заключалась в том, что мои припадки то приходили, то уходили, а его экзальтированное состояние было постоянным. Я то бывал охвачен безумием, то становился бесстрастным, унылым зрителем своего несчастья, тогда как он жил словно в мире грез, где все внешние предметы принимали символические образы. И этот бред был всегда так полон любви и нежности, что в минуты моего просветления (конечно, самые мучительные для меня) мне был поистине необходим, чтобы воскресить и примирить меня с жизнью, тихий, но изобретательный безумец Зденко.

– О друг мой, – вырвалось у Консуэло, – вы должны были бы ненавидеть меня, и я сама себя ненавижу за то, что лишила вас такого драгоценного, такого преданного друга. Но разве не пора кончить с этим изгнанием? Я думаю, что буйство его уже прошло…

– Прошло… вероятно… – проговорил Альберт с горькой, загадочной улыбкой.

– Так почему же, – продолжала Консуэло, стараясь отогнать мысль о смерти Зденко, – почему вы не призовете его обратно? Уверяю вас, я не буду его бояться, и нам вдвоем, наверно, удалось бы заставить его забыть свое предубеждение против меня…

– Не говорите этого, Консуэло, – уныло остановил ее Альберт, – возвращение его невозможно. Я пожертвовал своим лучшим другом, тем, кто был моим спутником, моим слугой, моей опорой, кто был для меня предусмотрительной, неутомимой матерью и в то же время простодушным, невежественным и послушным ребенком, тем, кто заботился о всех моих нуждах, о всех моих грустных, невинных удовольствиях, кто защищал меня от самого себя в минуты отчаяния и силой или хитростью задерживал меня в подземелье, если видел, что в мире живых, в обществе других людей, я еще не в состоянии ни поддерживать свое достоинство, ни сохранить жизнь. Жертву эту я принес без оглядки и раскаяния, ибо я должен был так поступить, поскольку вы, безбоязненно встретившая опасности подземелья, вы, возвратившая мне рассудок и сознание моих обязанностей, – вы стали для меня более драгоценны и более священны, чем сам Зденко.

– Альберт, это заблуждение, а быть может, и кощунство! Нельзя сравнивать одну минуту мужества с преданностью целой жизни!

– Не думайте, что я поступил так под влиянием эгоистичной, варварской любви. Такую любовь я сумел бы заглушить в своем сердце и скорее заперся бы со Зденко в подземелье, чем разбил сердце и жизнь лучшего из людей. Но глас Божий прозвучал определенно. Я боролся со своим чувством: я бежал от вас, решил не встречаться с вами до тех пор, пока мои мечты и предчувствия, говорящие, что вы ангел, несущий мне спасение, не осуществятся. До этого пагубного, лживого сна, внесшего такую смуту в кроткую, набожную душу Зденко, он разделял со мной и мое влечение к вам, и мои страхи, и мои надежды, и мои благоговейные стремления. Несчастный, он отрекся от вас в тот день, когда вы открыли мне себя! Божественный свет, всегда озарявший тайники его мозга, вдруг погас, и Бог осудил его, вселив в него дух заблуждения и ярости. Я тоже должен был покинуть его, ибо вы явились предо мной в лучах славы, вы опустились ко мне на крыльях чуда. Чтобы раскрыть мне глаза, вы нашли слова, которых при вашем спокойном уме и артистическом образовании вы не могли взять из книг или подготовить заранее. Вас вдохновило сострадание и милосердие, и под их чудодейственным влиянием вы сказали то, что мне необходимо было услышать, чтобы узнать и постичь жизнь человеческую.

– Что же я вам сказала такого мудрого, такого значительного? Право, Альберт, я и сама не знаю.

– Я тоже не знаю, но сам Бог был в звуке вашего голоса, в ясности вашего взора. Подле вас я мгновенно понял то, до чего один не додумался бы за всю жизнь. Прежде я знал, что моя жизнь – искупление и мученичество, и ждал свершения своей судьбы во тьме и уединении, в слезах, в негодовании, в науке, в аскетизме, в умерщвлении своей плоти. Вы открыли предо мной иную жизнь, иное мученичество: вы научили меня терпению, кротости, самоотверженности. Вы начертали мне наивно и просто мои обязанности, начиная с обязанностей по отношению к моей семье – о них я совсем забыл, а родные по чрезмерной доброте своей скрывали от меня мои преступления. Благодаря вам я загладил их, и по спокойствию, которое тотчас же почувствовал, я понял, что это все, чего Бог требует от меня в настоящем. Я знаю, конечно, что этим не исчерпываются мои обязанности, и жду откровения Божьего относительно дальнейшего моего существования. Но теперь я спокоен, у меня есть оракул, которого я могу вопрошать. Это вы, Консуэло! Провидение дало вам власть надо мной, и я не восстану против его воли. Итак, я не должен был ни минуты колебаться между высшей силой, наделенной даром переродить меня, и бедным, пассивным существом, которое только делило до этого мои горести и выносило мои беды.

– Вы говорите о Зденко, не правда ли? Но почему вам не приходит в голову, что Бог мог предназначить меня и для его исцеления? Вы видите, что у меня была какая-то власть над ним, раз мне удалось удержать его одним словом в ту минуту, когда рука его уже была занесена, чтобы погубить меня.

– О Боже, это правда, у меня не хватило веры, я испугался. Но я знаю, что значит клятва Зденко. Он, помимо моей воли, поклялся жить только для меня и свято выполнял эту клятву в течение всей моей жизни. Когда он поклялся уничтожить вас, мне даже в голову не пришло, что можно удержать его от выполнения его намерения. Вот почему я решился оскорбить, изгнать, сокрушить, уничтожить его самого.

– Уничтожить! О Боже! Альберт, что значит это слово в ваших устах? Где Зденко?

– Вы спрашиваете меня, как Бог спросил Каина: «Что сделал ты со своим братом?».

– О Господи! Но вы не убили его, Альберт!