Это внезапное превращение нелегко далось Альберту. Он покорился только ради той, которую любил. Но за это он жаждал награды в виде более продолжительных бесед, откровенных излияний. Он терпеливо выносил целые дни принуждения и скуки, лишь бы вечером услышать от нее слово одобрения и благодарности. Когда же между ними, как навязчивый призрак, появлялась канонисса и вырывала у него эту чистую радость, он озлоблялся и падал духом. Ночи его порой бывали ужасны, и он часто бродил у колодца, который всегда был полон прозрачной воды с того дня, когда он вышел из него, неся на руках Консуэло. Измученный тяжелыми думами, Альберт почти проклинал данный ей обет – не ходить больше в свою тайную обитель. Его страшила мысль о том, что, чувствуя себя несчастным, он уже не может в недрах земли схоронить тайну своего страдания.

Конечно, и родные и его подруга не могли не обратить внимания на его измученный после бессонницы вид, на все чаще и чаще возвращавшиеся к нему мрачное расположение духа и рассеянность. Однако Консуэло нашла способ разгонять эти тучи и возвращать себе власть над ним всякий раз, когда ей грозило ее потерять: она начинала петь, и тотчас молодой граф, очарованный и покорный, находил облегчение в слезах или в новом приливе восторга. Средство это действовало безошибочно, и когда Альберту удавалось перекинуться с Консуэло хоть несколькими словами наедине, он восклицал:

– Консуэло, ты нашла дорогу к моей душе! У тебя есть некая сила, недоступная простым смертным: ты говоришь языком богов, тебе дано выражать самые возвышенные чувства и передавать людям самые могучие переживания твоей вдохновенной души. Пой же всегда, когда заметишь, что я изнемогаю! На слова твоих песен я почти не обращаю внимания – они являются лишь темой, несовершенным указанием, которое служит для раскрытия и развития музыкальной мысли, я почти не слушаю их – до моего сердца доходит только твой голос, чувство, с каким ты поешь, твое вдохновение! Музыка говорит о том таинственном и возвышенном, о чем мечтает душа, что она предчувствует. В ней обнаруживаются благороднейшие идеи и чувства, которые бессилен выразить человеческий язык. В музыке раскрывается бесконечное. И когда ты поешь, я принадлежу человечеству лишь благодаря тому божественному и вечному, что человечество почерпнуло у Создателя. Все то утешение и ободрение, в которых отказывают мне твои уста в обыденной жизни, все, что тирания света запрещает тебе высказать мне, – все сторицею воздает твое пение. Оно раскрывает мне твою сущность, и тогда душа моя обладает тобою в радости и в горе, в вере и в сомнениях, в порывах восторга и в неге мечты.

Иногда Альберт говорил все это Консуэло и в присутствии семьи – по-испански, но видимое неудовольствие тетки и правила учтивости не дозволяли девушке отвечать ему. Наконец однажды, очутившись наедине с ним в саду, когда Альберт снова заговорил о том, какое счастье дает она ему своим пением, Консуэло спросила:

– Почему, если вы считаете музыку более совершенной и убедительной, чем слова, почему вы сами не общаетесь со мною этим способом? Ведь вы знаете музыку, быть может, еще лучше моего.

– Что вы хотите этим сказать, Консуэло? – воскликнул с удивлением молодой граф. – Я становлюсь музыкантом, только слушая вас.

– Не старайтесь меня обмануть, – ответила она. – Раз в жизни мне пришлось слышать поистине божественную игру на скрипке, и это играли вы, Альберт, в пещере Шрекенштейна. В тот день я услышала вас, прежде чем вы увидели меня. Я овладела вашей тайной, – простите мне и дайте услышать еще раз ту чудную мелодию, из которой в моей памяти удержалось несколько фраз и которая раскрыла мне в музыке еще неведомые красоты.

Консуэло попробовала вполголоса пропеть смутно запомнившуюся ей мелодию, и Альберт сейчас же узнал ее.

– Это гуситский народный гимн, – сказал он. – Стихи, положенные на музыку, – произведение моего предка Гинко Подебрада, сына короля Георга. Это один из поэтов нашей родины. У нас есть немало превосходных стихотворений – Стрея, Шимона Ломницкого и многих других, но они были запрещены имперской полицией. Эти духовные и национальные песни, положенные на музыку неизвестными гениями Чехии, далеко не все уцелели в памяти чехов. Некоторые из них сохранились в народе, и Зденко, обладающий необычайной памятью и музыкальным чутьем, знает их довольно много. Я собрал их и записал. Они очень красивы, и вам будет интересно познакомиться с ними. Но услышать их вы сможете только в моем убежище – там моя скрипка и все собрание нот. Среди них есть очень ценные рукописные сборники старинных католических и протестантских композиторов. Ручаюсь, что вы не знакомы ни с Жоскеном, несколько мелодий которого нам передал по наследству Лютер в своих церковных песнопениях, ни с Клодом Ле Женом, ни с Аркадельтом, ни с Георгом Pay, ни с Бенедиктом Дуцисом, ни с Иоанном Вейсом. Скажите, дорогая Консуэло, не побудит ли вас интерес к этим любопытным произведениям еще раз прийти в мою пещеру, откуда я так давно изгнан, и посетить мою церковь, которую вы еще не знаете?

Предложение это хотя и возбудило любопытство молодой артистки, однако заставило ее вздрогнуть. Ужасная пещера будила в ней такие воспоминания, что она не могла без трепета подумать об этом, а мысль, что она может снова очутиться там наедине с Альбертом, невзирая на все доверие к нему, была ей мучительна. Он сразу заметил это.

– Я вижу, хоть вы и обещали отправиться туда со мной, вас отталкивает самая мысль об этом паломничестве, – сказал он. – Не будем больше говорить об этом. Верный своей клятве, я не пойду в свое убежище без вас.

– Вы, Альберт, напомнили мне о моей клятве, – сказала она, – и я сдержу ее, как только вы этого потребуете. Но, милый мой доктор, вы все-таки не должны забывать, что мои силы еще недостаточно окрепли. Не можете ли вы все же показать мне здесь эти любопытные произведения и дать послушать замечательного артиста, который играет на скрипке гораздо лучше, чем я пою?

– Мне кажется, вы смеетесь надо мной, дорогая сестра. Но все равно – вы услышите меня только в моей пещере. Именно там я попытался заставить этот инструмент говорить то, что внушало мне сердце; до того я ничего не смыслил в нем, несмотря на многолетние занятия с блестящим, но поверхностным профессором, которому отец платил большие деньги. Именно там я постиг, что такое музыка, постиг также, каким святотатственным глумлением заменяет ее большинство людей. А я, признаюсь, не был бы в состоянии извлечь из скрипки ни единого звука иначе, как распростершись мысленно перед Богом. Даже если бы я видел, что вы равнодушно стоите рядом, внимательно прислушиваясь лишь к форме исполняемых мною вещей и стремясь определить степень моего таланта, то я, наверно, играл бы так плохо, что, пожалуй, вы не смогли бы и слушать. С тех пор как я немного овладел этим инструментом, который посвятил восхвалению Господа и жаркой молитве, я никогда не прикасался к нему иначе, как переносясь в идеальный мир и повинуясь вдохновению, которое ни вызвать, ни удержать не в моих силах. А когда у меня нет этого вдохновения, потребуйте, чтобы я исполнил самую простую музыкальную фразу, и я знаю, что, при всем желании угодить вам, память изменит мне, а пальцы будут неуверенны, как у ребенка, который берет первые ноты.

– Я думаю, что способна понять ваше отношение к музыке, – ответила растроганная Консуэло, внимательно выслушав его, – и надеюсь, что смогу присоединиться к вашей молитве с душой настолько сосредоточенной и благоговейной, что присутствие мое не расхолодит вашего вдохновения. Ах, дорогой Альберт, отчего мой учитель Порпора не слышит того, что вы говорите о святом искусстве! Он стал бы перед вами на колени! Но даже этот великий артист менее суров, чем вы: он считает, что певец и виртуоз должны черпать вдохновение в симпатии и восхищении своих слушателей.

– Быть может, Порпора, что бы он ни говорил, соединяет в музыке религиозное чувство с человеческой мыслью. Быть может также, он относится к духовной музыке, как католик. Стань я на его точку зрения, я рассуждал бы, как он. Если бы я разделял веру и симпатии с народом, исповедующим одну со мной религию, я тоже искал бы в близости этих душ, проникнутых одним со мной религиозным чувством, то вдохновение, которое до сих пор вынужден был находить в одиночестве и которое поэтому бывало неполным. Если когда-нибудь, Консуэло, мне выпадет счастье слить в молитве, как я ее понимаю сердцем, твой божественный голос со звуками моей скрипки, – тогда, без сомнения, я поднимусь до такой высоты, какой никогда не достигал прежде, и молитва моя будет более достойна Бога. Не забывай, что до сих пор мои верования были ненавистны всем окружающим, а для других, для тех, кого эти верования не могли бы оскорбить, они явились бы просто предметом насмешки. Вот почему слабое свое дарование я скрывал от всех, кроме Бога и бедняги Зденко. Отец мой любит музыку и хотел бы, чтобы моя скрипка, столь же священная для меня, как систр элевсинских мистерий, развлекала его. Но, Боже великий, что было бы со мной, если бы мне пришлось аккомпанировать Амалии, поющей какую-нибудь каватину, и что сталось бы с моим отцом, если бы я заиграл одну из старинных гуситских мелодий, которые привели стольких чехов к каторге и к казни, или какой-нибудь из менее древних гимнов наших лютеранских предков, – ведь он стыдится своего происхождения! А более новых произведений, увы, Консуэло, я не знаю. Разумеется, они существуют, и некоторые из них превосходны. Все, что вы мне рассказали о Генделе и о других великих композиторах, на которых вы воспитывались, представляется мне гораздо выше во многих отношениях, чем то, чему я мог бы научить вас. Но чтобы ознакомиться с этой музыкой и изучить ее, мне надо было бы войти в новый музыкальный мир, а туда я мог бы решиться проникнуть только вместе с вами, чтобы вы щедрой рукой излили на меня те сокровища, которых я так долго не знал или которыми пренебрегал.

– А я, – сказала, улыбаясь, Консуэло, – пожалуй, и не взялась бы за это. Слышанное мною в пещере так прекрасно, так возвышенно, так неповторимо, что я побоялась бы набросать гравия в чистый и прозрачный, как хрусталь, источник. Теперь я вижу, Альберт, что в музыке вы гораздо больший знаток, чем я. Но не скажете ли вы мне что-нибудь и о светской музыке? Ведь она должна стать моей профессией. Я боюсь, что в светской музыке, как и духовной, я была до сих пор не на высоте своего призвания и что мои знания недостаточны и поверхностны.