Наконец, барон уселся с дочерью в карету и, как это с ним обычно бывало в подобных случаях, немедленно и крепко заснул. Тотчас же Амалия приказала кучеру повернуть и ехать на ближайшую почтовую станцию. Они домчались туда через два часа, и когда барон открыл глаза, почтовые лошади, которые должны были везти его в Прагу, были уже впряжены в карету.

– Что такое? Где мы? Куда мы едем? Амалия, что это ты выдумала, милочка? Что значит этот каприз или эта шутка?

На все эти вопросы молодая баронесса отвечала отцу лишь поцелуями и взрывами веселого смеха. И только когда увидела, что форейторы уже на лошади, а карета катит по большой дороге, она, внезапно приняв серьезный вид, весьма решительно заговорила:

– Милый папа, ни о чем не беспокойтесь. Наш багаж прекрасно уложен, каретные ящики полны всем необходимым для дороги. В замке Исполинов остались только ваше оружие и собаки. В Праге они вам не нужны, а впрочем, они будут вам присланы по первому же требованию. Дяде Христиану за завтраком передадут мое письмо. В нем я пишу, что нам необходимо было уехать, – и пишу так, что это не особенно огорчит его и не вызовет раздражения ни против вас, ни против меня. А теперь я смиренно прошу прощения за то, что обманула вас: но ведь прошел месяц с тех пор, как вы обещали мне сделать то, что я выполнила сейчас, – стало быть, в сущности, я не иду против вашей воли, увозя вас в Прагу. Правда, сегодня вы об этом не думали, но, я уверена, вы сами довольны, что избавлены от всех неприятностей, связанных с решением уехать и с дорожными сборами. Мое положение становилось невыносимым, а вы и не замечали этого. Вот мое извинение и оправдание. Соблаговолите же обнять меня и не смотрите такими грозными глазами – я ужасно их боюсь.

Говоря это, Амалия, так же как и ее наперсница, едва удерживалась от смеха, ибо никогда в жизни у барона не было грозного взгляда ни для кого вообще, а для обожаемой дочки и подавно. В данную же минуту взгляд у него был растерянный и даже, надо признаться, несколько бессмысленный от удивления. Если он и был несколько раздосадован тем, что с ним сыграли такую шутку, если и был огорчен внезапной разлукой с братом и сестрой, с которыми даже не простился, то все случившееся до того его поразило, что неудовольствие тотчас сменилось у него восхищением.

– Как же это вы умудрились все устроить, не возбудив во мне ни малейшего подозрения? – допрашивал он. – Да, черт возьми, снимая охотничьи сапоги и отсылая верховую лошадь, я был далек от мысли, что еду в Прагу и что сегодня вечером не буду обедать с братом! Ну и странное приключение! Я уверен, что никто не поверит, когда я стану о нем рассказывать… Но скажите, Амалия, куда вы запрятали мою дорожную шапку? Не спать же мне, надвинув на уши эту шляпу с галунами!

– Ваша шапка? Вот она, милый папа, – проговорила юная плутовка, подавая ему меховую шапку, которую он тут же с простодушным удовольствием надел на голову.

– А моя дорожная фляжка? Наверно, ты забыла о ней, злая девчонка?

– Конечно, нет! – воскликнула Амалия, протягивая ему хрустальную бутылку, оплетенную русской кожей и отделанную серебром. – Я сама наполнила ее самым лучшим венгерским вином, какое только имеется в подвале у тети. Попробуйте-ка его, это ваше любимое.

– А моя трубка, а мой кисет с турецким табаком?

– Все тут, – сказала горничная, – мы ничего не забыли, обо всем позаботились, чтобы господину барону было приятно путешествовать.

– В добрый, час! – проговорил барон, набивая себе трубку. – Тем не менее, милая Амалия, вы со мной поступили прескверно. Вы делаете из вашего отца посмешище. По вашей милости все будут надо мной издеваться.

– Милый папа, – отвечала Амалия, – это я являюсь посмешищем в глазах света, давая повод думать, будто упорно хочу выйти замуж за кузена, который совершенно не удостаивает меня своим вниманием и на моих глазах усиленно ухаживает за моей учительницей музыки. Достаточно долго терпела я такое унижение и не знаю, много ли найдется девушек моего круга, моей наружности и моих лет, которые отнеслись бы к этому так, как я, а не похуже. Я уверена, что есть девушки, которые скучают меньше, чем скучала я в последние полтора года, и которые, однако, убегают или позволяют похитить себя, лишь бы избавиться от этой скуки. Я же довольствуюсь тем, что убегаю, похищая собственного отца. Это более ново и более прилично. Что думает по этому поводу дорогой мой папочка?

– Ты у меня настоящий бесенок! – проговорил барон, целуя дочку.

Он очень весело провел остаток дороги, попивая, покуривая и отсыпаясь, ни на что больше не жалуясь и ничему больше не удивляясь.

В замке это событие не произвело того впечатления, на какое рассчитывала юная баронесса. Начать с Альберта: если бы ему не сообщили, он и через неделю не заметил бы этого, а когда канонисса объявила ему об отъезде родственников, он ограничился тем, что сказал:

– Вот единственная умная вещь, которую сделала умница Амалия с минуты своего приезда сюда. Что касается добрейшего дяди, то, я надеюсь, он скоро к нам вернется.

– А я жалею об отъезде брата, – сказал старый Христиан. – В мои годы имеют значение недели и даже дни. То, что тебе, Альберт, кажется коротким сроком, для меня может стать вечностью, и я далеко не так уверен, как ты, что увижусь снова с моим тихим и беспечным братом Фридрихом. Ну, что же делать! Так пожелала Амалия, – прибавил он с улыбкой, сворачивая и откладывая в сторону необычайно ласковое и необычайно злое письмо, оставленное ему юной баронессой. – Ведь женщина не прощает обиды. Вы, дети мои, не были созданы друг для друга, и мои сладкие мечты развеялись как дым.

Говоря это, старый граф с какой-то меланхолической веселостью поглядел на сына, как бы ожидая уловить в его глазах тень сожаления. Но ничего подобного он в них не прочел, и Альберт, нежно пожав руку отца, дал ему понять, что благодарит его за отказ от проекта, который был так мало ему по сердцу.

– Да будет воля твоя, Господи! – снова заговорил старик. – И да будет сердце твое свободно, сын мой! Ты теперь здоров и кажешься спокойным и счастливым, живя среди нас. Я умру утешенный, и благодарность отца принесет тебе счастье после нашей разлуки.

– Не говорите о разлуке, отец мой, – воскликнул молодой граф с глазами, полными слез, – я не в силах вынести эту мысль!

Тут капеллан встал и с деланно скромным видом вышел, предварительно приободрив взглядом уже несколько растроганную канониссу. Взгляд этот был и приказанием и сигналом. С душевной болью и со страхом она поняла, что наступила минута говорить. И вот, закрыв глаза, словно человек, бросающийся из окна во время пожара, она начала, путаясь и бледнея:

– Конечно, Альберт нежно любит отца и не захочет смертельно огорчить его…

Альберт поднял голову и посмотрел на тетку таким ясным, пронизывающим взором, что та смутилась и не смогла сказать ничего больше. Старый граф, казалось, не слышал этой странной фразы, и среди воцарившегося молчания бедная Венцеслава трепетала под взглядом племянника, словно куропатка, загипнотизированная собакой, делающей над ней стойку.

Но через несколько минут граф Христиан, очнувшись от своей задумчивости, ответил сестре так, как будто она продолжала говорить или как будто он прочел в ее душе все то, что она собиралась ему открыть.

– Дорогая сестра, – сказал он, – позвольте мне дать вам совет: не терзайте себя тем, в чем вы ничего не понимаете. Вы в своей жизни не имели понятия о том, что такое сердечное влечение, а суровые правила канониссы не годятся для молодого человека.

– Боже милостивый! – прошептала вконец расстроенная канонисса. – Или брат не хочет меня понять, или разум и благочестие покинули его! Возможно ли, чтобы он по своей слабости стал поддерживать или так легко смотреть…

– Что поддерживать, тетушка? – спросил Альберт решительно и строго. – Говорите, раз уж вас заставляют это делать! Выразите яснее вашу мысль. Пора покончить с недомолвками, и пора нам узнать друг друга.

– Нет, сестра, не нужно, – возразил граф Христиан, – ничего нового вы мне не скажете. Я давно прекрасно понял вас, но только не подавал виду. Минута для объяснений по этому поводу еще не настала. Когда придет время, я буду знать, что мне надо делать.

И он намеренно заговорил о другом. Канонисса совсем упала духом, а Альберт встревожился, не понимая, что хотел сказать отец.

Узнав, как глава семьи отнесся к его предостережению, переданному окольным путем, капеллан страшно перепугался. Граф Христиан, несмотря на свой равнодушный, нерешительный вид, никогда не был слабовольным. Не раз случалось ему, выйдя из своего, казалось бы, апатичного состояния, действовать энергично и разумно. Священник струсил, поняв, что зашел слишком далеко и может получить нагоняй. И он принялся поспешно уничтожать дело рук своих, уговаривая канониссу больше ни во что не вмешиваться. Две недели прошли самым мирным образом. Консуэло даже в голову не приходило, что она является причиной семейных тревог. Альберт по-прежнему заботился о ней, а об отъезде Амалии сообщил как о временной отлучке, не возбудив в Консуэло ни малейшего подозрения относительно его причины. Консуэло начала выходить из своей комнаты, и, когда она в первый раз прогуливалась по саду, старый Христиан своей слабой, дрожащей рукой поддерживал неверные шаги выздоравливающей.

Глава LI

To был чудесный день в жизни Альберта, когда вернувшаяся к жизни Консуэло, поддерживаемая его старым отцом, на глазах у всей семьи протянула ему руку и с несказанно кроткой улыбкой проговорила:

– Вот кто спас меня, кто ухаживал за мной, как за родной сестрой!

Но этот день, день апогея его счастья, сразу изменил, и притом больше, чем он мог это предвидеть, его отношения с Консуэло. Отныне, войдя снова в семейный круг, она довольно редко оставалась с ним наедине. Старый граф, казалось, еще больше полюбивший Консуэло после ее болезни, по-отцовски заботился о девушке, что глубоко трогало ее. Канонисса, правда, ничего больше не говорила, но все-таки считала своим долгом следить за каждым ее шагом и при появлении Альберта была всегда тут как тут. А так как молодой граф не обнаруживал больше никаких признаков умственного расстройства, то в замок стали усиленно приглашать родственников и соседей, чего давно уже не бывало. С какой-то простодушной и трогательной гордостью старики хотели показать им, каким общительным и любезным сделался снова молодой граф Рудольштадт; поскольку же Консуэло, видимо, требовала и своими молчаливыми взглядами и собственным примером, чтобы он исполнил желание родных, ему волей-неволей пришлось вернуться к роли светского человека и гостеприимного хозяина замка.