– Нет, – с горечью сказала канонисса, – дай Бог, чтобы это было так! Не будем больше говорить об Амалии, речь идет не о ней.

– Однако, сударыня, я принуждена напомнить вам то, о чем не подумала раньше, а именно – что она является единственной и законной наследницей поместий и титулов вашей семьи. Вот что должно успокоить вашу совесть в вопросе о порученных вам Альбертом драгоценностях, раз закон не разрешает вам распорядиться ими в свою пользу.

– Ничто не может отнять у вас право на вдовью часть и на титул, они предоставлены вам предсмертной волей Альберта.

– Ничто не может помешать мне и отказаться от этих прав, и я отказываюсь. Альберт прекрасно знал, что я не желаю быть ни богатой, ни графиней.

– Но общество не дает вам права от этого отказываться.

– Общество, сударыня! Вот о нем-то мне и хотелось поговорить с вами. Общество не поймет ни любви Альберта, ни снисходительности его семьи к такой бедной девушке, как я. Оно сочтет это посрамлением его памяти и пятном на вашей жизни. А для меня это было бы источником насмешек и, быть может, даже позора, так как, повторяю, общество не поймет того, что произошло здесь между нами. Стало быть, обществу никогда не следует этого знать, как не знают и ваши слуги, ибо мой учитель и господин доктор – единственные посторонние свидетели нашего тайного брака – еще не разгласили его и не разгласят. За молчание учителя я вам ручаюсь, а вы можете и должны заручиться молчанием доктора. Будьте же спокойны на этот счет, сударыня! От вас будет зависеть унести тайну с собой в могилу, и никогда по моей вине баронесса Амалия не заподозрит, что я имею честь быть ее кузиной. Забудьте же о последнем часе графа Альберта, – это мне надо помнить о нем, благословлять его и молчать. У вас и без того довольно причин для слез, зачем же прибавлять к ним горе и унижение, напоминать вам о существовании вдовы вашего племянника?

– Консуэло! Дочь моя! – воскликнула, рыдая, канонисса. – Оставайтесь с нами! У вас великая душа и великий ум! Не покидайте нас!..

– Этого хотело бы и мое всецело преданное вам сердце, – ответила Консуэло, с радостью принимая ее ласки, – но я не могу так поступить, ибо тогда наша тайна была бы открыта или заподозрена – это одно и то же, – а я знаю, что честь семьи вам дороже жизни. Позвольте же мне, вырвавшись сразу и без колебаний из ваших объятий, оказать вам единственную услугу, которая в моей власти!

Слезы, пролитые канониссой в конце этой сцены, облегчили страшную тяжесть, давившую ее. То были первые ее слезы после смерти племянника. Она приняла жертву Консуэло, и доверие, с каким старушка отнеслась к ее решению, доказало, что она, наконец, оценила благородство характера девушки. Венцеслава рассталась с ней, спеша сообщить обо всем капеллану и переговорить с Порпорой и Сюпервилем о необходимости хранить вечное молчание.

Заключение

Консуэло почувствовала себя свободной и посвятила весь день обходу замка, сада и окрестностей, чтобы еще раз увидеть места, напоминавшие ей о любви Альберта. В благоговейном порыве она добралась до самого Шрекенштейна и присела на камень в той страшной, пустынной местности, где так долго и мучительно страдал Альберт. Но вскоре мужество покинуло ее, воображение разыгралось, и ей почудилось, будто из-под скалы доносится глухой стон. Она даже не посмела признаться себе, что явственно слышит этот стон: Альберта и Зденко уже не было в живых, и такой обман слуха мог быть лишь чем-то болезненным, губительным. Консуэло поспешила стряхнуть с себя это наваждение и уйти оттуда.

Подходя в сумерках к замку, она встретила барона Фридриха, который уже стал крепче держаться на ногах и немного оживился во время страстно любимой им охоты. Сопровождавшие его егеря усердно загоняли дичь, стремясь вызвать в нем желание ее подстрелить. Он все еще целился верно, добычу же подбирал вздыхая.

«Вот он будет жить и утешится», – подумала молодая вдова.

Канонисса ужинала или делала вид, что ужинает, в спальне брата. Капеллан, вставший с постели, чтобы пойти в часовню помолиться у тела покойного, попробовал было сесть за стол, но у него был жар, и после первого же куска он почувствовал себя плохо. Это несколько раздосадовало доктора. Он был голоден и, вынужденный оставить горячий суп и вести капеллана в его комнату, не мог удержаться, чтобы не воскликнуть:

– Бывают же такие слабые, лишенные мужества люди! Здесь только двое мужчин – канонисса и синьора!

Вскоре он вернулся, решив не слишком беспокоиться из-за нездоровья бедного священника, и вместе с бароном воздал должное ужину. Порпора, страшно подавленный, хотя он и скрывал это, был не в состоянии открыть рот ни для разговоров, ни для еды. А Консуэло думала лишь о последнем ужине за этим самым столом, когда она сидела между Альбертом и Андзолетто…

Затем вместе с учителем она занялась приготовлениями к отъезду. Лошади были заказаны на четыре часа утра. Порпора не хотел было ложиться, но сдался на просьбы и уговоры своей приемной дочери, боявшейся, как бы он не захворал. Для большей убедительности она сказала, что сама тоже ляжет спать.

Перед тем как разойтись по комнатам, они заглянули к графу Христиану. Он спокойно спал, и Сюпервиль, стремившийся как можно скорее покинуть эту печальную обитель, уверял, что у больного нет больше жара.

– Это правда, сударь? – потихоньку спросила его Консуэло, испуганная его торопливостью.

– Клянусь вам, – ответил доктор, – на этот раз он спасен. Однако должен вас предупредить, что долго он не протянет. В этом возрасте не чувствуют так остро горя в первую минуту, но несколько позже тоска и одиночество убивают. Это временная отсрочка. Итак, будьте настороже; ведь не серьезно же, в самом деле, отказались вы от своих прав?

– Вполне серьезно, уверяю вас, сударь, – ответила Консуэло. – И меня удивляет, что вы никак не можете поверить такой простой вещи.

– Разрешите мне, сударыня, сомневаться в этом до смерти вашего свекра. А пока вы сделали большую ошибку, отказавшись от драгоценностей и титула. Ну, ничего! У вас есть на это свои причины, в которые я не вхожу, но думаю, что такая уравновешенная особа, как вы, не может поступить легкомысленно. Я дал честное слово хранить семейную тайну и буду ждать, когда вы освободите меня от нее. В свое время и в своем месте мои показания будут вам полезны. Можете на них рассчитывать. Вы всегда найдете меня в Байрейте, если Богу угодно будет продлить мою жизнь, и в надежде на это, графиня, целую ваши ручки.

Сюпервиль простился с канониссой, уверил, что ручается за жизнь больного, написал последний рецепт, получил крупную сумму денег, показавшуюся ему, однако, ничтожной по сравнению с той, какую он надеялся вытянуть у Консуэло, служа ее интересам, и в десять часов вечера покинул замок, поразив и приведя в негодование Консуэло своим корыстолюбием.

Барон отправился спать, чувствуя себя гораздо лучше, чем накануне. Канонисса велела поставить для себя кровать подле Христиана. Две горничные остались дежурить в этой комнате, двое слуг – у капеллана, и старый Ганс – у барона.

«К счастью, нищета и лишения не усугубляют их горя, – подумала Консуэло. – Но кто же будет подле Альберта в эту мрачную ночь под сводами часовни? Я – ведь это моя вторая и последняя брачная ночь!».

Она выждала, пока все стихло и опустело в замке, и, когда пробило полночь, засветила маленькую лампу и пошла в часовню.

В конце ведущей в нее галереи она наткнулась на двух слуг замка. Сначала ее появление очень их испугало, но затем они признались ей, почему они тут. Им велено было дежурить всю ночь у тела господина графа, но страх помешал им, и они предпочли дежурить и молиться у дверей.

– Какой страх? – спросила Консуэло; ее оскорбило, что такой великодушный хозяин уже не возбуждает в своих слугах иного чувства, кроме ужаса.

– Что поделаешь, синьора, – ответил один из слуг; им и в голову не приходило, что перед ними вдова графа Альберта, – у нашего молодого господина были непонятные знакомства и сношения с миром духов. Он разговаривал с умершими, находил скрытые вещи, не бывал никогда в церкви, ел вместе с цыганами… Словом, трудно сказать, что может случиться с тем, кто проведет нынешнюю ночь в часовне. Хоть убейте, а мы не остались бы там. Взгляните на Цинабра! Его не впускают в священное место, и он целый день пролежал у двери, не евши, не двигаясь и не воя. Он прекрасно понимает, что там его хозяин и что он мертв. Потому-то пес ни разу и не просился к нему. Но как только пробило полночь, тут он стал метаться, обнюхивать, скрестись в дверь и подвывать, словно чувствуя, что хозяин его там не один и не лежит покойно.

– Вы жалкие глупцы! – с негодованием ответила Консуэло. – Будь у вас сердце погорячее, ваши головы не были бы так слабы! – И она вошла в часовню, к великому изумлению и ужасу трусливых сторожей.

Днем Консуэло не хотела заходить к Альберту. Она знала, что он окружен всей пышностью католических обрядов, и боялась разгневать его душу, продолжавшую жить в ее душе, принимая хотя бы внешнее участие в церемониях, которые он всегда отвергал. Консуэло ждала этой минуты. Приготовившись к мрачной обстановке, какою должна была окружить покойного католическая церковь, она подошла к катафалку и стала глядеть на Альберта без страха. Она сочла бы, что оскорбляет дорогие, священные останки, проявляя чувство, которое было бы так тяжело умершим, если бы они могли узнать о нем. А кто может поручиться, что их душа, оторвавшись от тела, не видит нашего страха и не испытывает из-за этого горькой скорби? Бояться мертвых – это отвратительная слабость. Это самое обыденное и самое жестокое кощунство. Матери этой боязни не знают.

Альберт лежал на ложе из парчи, украшенном по четырем углам фамильными гербами. Голова его покоилась на подушке черного бархата, усеянного серебряными блестками. Из такого же бархата был сооружен балдахин. Тройной ряд свечей освещал его бледное лицо, спокойное, чистое, мужественное; казалось, будто он мирно спит. Последнего из Рудольштадтов, по обычаю их семьи, одели в древний костюм его предков. На голове была графская корона, сбоку – шпага, в ногах – щит с гербом, а на груди – распятие. Длинные волосы и черная борода довершали его сходство с древними рыцарями, чьи изваяния, распростертые на могилах его предков, покоились вокруг. Пол был усыпан цветами, и благовония медленно сгорали в позолоченных курильницах, стоявших по четырем углам его смертного ложа…