– Господин граф, ей-Богу, ни в чем нам не отказывает! – воскликнул Порпора восторженным тоном, в котором сквозила ирония. – Мы слышали сегодня музыку турецкую, морскую, музыку дикарей, китайскую, лилипутскую и вообще всякого рода диковинную музыку, но эта настолько превзошла их, что ее действительно можно назвать музыкой с того света!

– И вы еще не все слышали! – воскликнул граф в восторге от комплимента.

– От вашего сиятельства всего можно ожидать! – сказал барон так же иронически, как и профессор. – Но после этого, по правде сказать, не знаю, что вы еще можете нам показать.

В конце галереи призрак ударил по инструменту, напоминавшему восточный тамтам, послышался какой-то заунывный звук, после чего приподнялся большой занавес и открылся вид на зрительный зал, разукрашенный и иллюминованный, каким ему надлежало быть на следующий день. Не стану его описывать, хотя тут и было бы уместно сказать:

Повсюду мишура, фестоны, украшенья!

Занавес поднялся. Сцена изображала не более и не менее, как Олимп. Богини оспаривали одна у другой сердце Париса, и состязание между тремя главными богинями составляло все содержание пьесы. Она была написана по-итальянски, что заставило Порпору шепотом сказать Консуэло:

– Язык дикарей, китайский, лилипутский языки – ничто не сравнится с этой галиматьей.

И стихи и музыка были сфабрикованы графом. Актеры и актрисы стоили своих ролей. После получаса метафор и игры слов по поводу отсутствия богини, самой очаровательной и самой могущественной из всех, но не удостоившей принять участие в состязании красоты, Парис, наконец, решается отдать первенство Венере, а та, взяв яблоко и спустившись по ступенькам со сцены, кладет его у ног маркграфини, признавая себя недостойной в присутствии ее сиятельства даже домогаться победы. Венеру должна была изображать Консуэло, а так как это была главная роль и в конце надо было спеть очень эффектную каватину, то граф Годиц, не имея возможности поручить ее на репетиции какой-либо из своих корифеек, решился сам провести ее – отчасти, чтобы не провалить репетицию, а отчасти, чтобы Консуэло вникла в дух, тонкость и красоту роли. Он был до того комичен, изображая всерьез Венеру и так напыщенно распевая пошлости, понадерганные им из дрянных модных опер и плохо пригнанные, которые он имел претензию называть своей партитурой, что никто не мог удержаться от смеха. Но он был слишком возбужден, непрерывно муштруя своих актеров, и слишком увлечен торжественной выразительностью, которую вкладывал в свою игру и пение, чтобы заметить веселое настроение слушателей.

Ему неистово аплодировали, а Порпора, дирижировавший оркестром, по временам украдкой затыкал себе уши, а затем объявил, что все чудесно – и либретто, и партитура, и голоса, и музыканты, а лучше всего – лицо, временно исполнявшее роль Венеры.

Решили, что Консуэло в тот же вечер и на следующее утро просмотрит вместе с учителем этот «шедевр». Он был не длинен и не труден для изучения, и оба были уверены, что на следующий вечер окажутся на той же высоте, что пьеса и труппа. Затем все прошли в бальную залу, которая не была еще готова, так как танцы назначены были только на послезавтра, а празднества должны были продолжаться два дня и состоять из непрерывного ряда разнообразных увеселений.

Пробило десять часов вечера. Стояла ясная погода, ярко светила луна. Прусские офицеры настаивали на том, чтобы в ту же ночь снова перебраться через границу, ссылаясь на высочайший приказ, не позволявший им ночевать в чужой стране. И графу пришлось уступить; отдав приказание седлать лошадей, он увел своих гостей распить прощальный кубок – то есть выпить кофе и отведать прекрасных настоек в изящном будуаре, куда Консуэло не сочла удобным за ними последовать. Она простилась со всеми и, тихонько посоветовав Порпоре быть осторожнее, чем за ужином, направилась в свою комнату, находившуюся в другой части замка.

Но вскоре она заблудилась в переходах этого большого лабиринта и очутилась в какой-то крытой галерее, где сквозной ветер задул ее свечу. Боясь еще больше запутаться и провалиться в какую-нибудь западню с сюрпризами, которыми изобиловал замок, она решила ощупью идти назад, пока не доберется до освещенной части здания. В суматохе, вызванной приготовлениями к такому множеству бессмысленных затей, в этом богатейшем доме очень мало заботились о необходимом удобстве. Здесь были дикари, призраки, небожители, пустынники, нимфы, боги веселья и игр, но ни одного слуги, который подал бы свечу, ни единого здравомыслящего существа, к которому можно было бы обратиться с вопросом.

Вдруг ей послышалось, что кто-то осторожно пробирается в темноте, как бы желая проскользнуть незамеченным. Это показалось ей подозрительным, и она не решилась ни окликнуть идущего, ни назвать себя, тем более что, судя по тяжелым шагам и дыханию, это был мужчина. Она подвигалась дальше, крадучись вдоль стены, несколько встревоженная, как вдруг услышала недалеко от себя звук отворяемой двери, и лунный свет, проникнув в галерею, упал на высокую фигуру и блестящий костюм Карла.

Она тотчас окликнула его.

– Это вы, синьора? – проговорил он изменившимся голосом. – Вот уж сколько часов я ищу случая поговорить с вами минутку, да теперь, пожалуй, уже поздно!

– Что тебе надо сказать мне, милый Карл, и почему ты так взволнован?

– Выйдите из коридора, синьора, я поговорю с вами в таком уединенном месте, где, надеюсь, никто нас не услышит.

Консуэло пошла следом за Карлом и очутилась на открытой террасе, которая венчала башенку, прилепившуюся к стене замка.

– Синьора, – с опаской поглядывая по сторонам, заговорил дезертир (впервые приехав этим утром в Росвальд, он не лучше Консуэло знал жителей замка), – вы ничего не говорили сегодня такого, что могло бы навлечь на вас недовольство прусского короля или возбудить его недоверие? Вам не пришлось бы в Берлине раскаиваться, если бы королю точно передали ваши слова?

– Нет, Карл, ничего такого я не говорила. Я знаю, что всякий незнакомый пруссак – опасный собеседник, и потому взвешивала каждое свое слово.

– Ах! Как порадовали вы меня этим ответом – я так беспокоился! Два-три раза я подходил к вам на корабле, когда вы катались по озеру, – я разыгрывал роль одного из пиратов, которые делали вид, будто берут вас на абордаж, – но вы меня не узнали, я ведь был переряжен. Сколько ни смотрел я на вас, сколько ни делал знаков, вы ни на что не обращали внимания, и мне не удалось перемолвиться с вами ни единым словом. Этот офицер был постоянно возле вас. Все время, пока вы плавали по озеру, он ни на шаг от вас не отходил. Он словно догадывался, что вы служите для него как бы прикрытием, и прятался за вас на тот случай, если бы какая-нибудь шальная пуля таилась в одном из наших безвредных ружей.

– Что ты хочешь этим сказать, Карл? Не понимаю! Кто этот офицер? Я его не знаю.

– Мне незачем говорить вам: скоро вы сами узнаете, раз едете в Берлин.

– Но почему же теперь делать из этого тайну?

– Да потому, что это ужасная тайна, и мне нужно еще в течение часа не выдавать ее.

– У тебя какой-то особенно взволнованный вид, Карл. Что с тобой происходит?

– О! Нечто ужасное! У меня в сердце ад!

– Ад? Можно подумать, что у тебя на уме какие-то злые намерения.

– Быть может!

– В таком случае я хочу, чтобы ты откровенно признался мне во всем, Карл. Ты не имеешь права скрывать что-либо от меня! Ты ведь обещал мне быть беззаветно преданным и покорным.

– Эх, синьора! Что вы сказали! Да, правда, я обязан вам больше, чем жизнью, ибо вы сделали все, чтобы сохранить мою жену и дочку. Но они были обречены, они погибли… И нужно отомстить за их смерть!

– Карл! Именем твоей жены и ребенка, которые молятся за тебя на небесах, приказываю тебе говорить. Ты задумал какое-то безумное дело. Ты хочешь отомстить? Ты вне себя при виде этих пруссаков.

– Вид их доводит меня до безумия, приводит в ярость… Но нет! Я спокоен! Я истый праведник! Видите ли, синьора, Бог, а не ад толкает меня на это! Ну, близок час! Прощайте, синьора! Быть может, мы никогда больше не увидимся, так прошу вас, раз вы едете через Прагу, закажите мессу по мне в часовне святого Яна Непомука – это один из самых великих покровителей Чехии.

– Карл, вы скажете, вы признаетесь мне в преступных замыслах, которые терзают вас, или я никогда не буду за вас молиться и, наоборот, призову на вас проклятие вашей жены и дочери – этих ангелов, которые теперь в ложе милосердного Иисуса Христа. Как вы можете ожидать прощения на небе, если сами не прощаете на земле? У вас под плащом карабин, Карл, и вы здесь подкарауливаете этих пруссаков…

– Нет, не здесь, – проговорил, дрожа и уже немного колеблясь, Карл. – Я не хочу проливать кровь ни в доме моего хозяина, ни на ваших глазах, добрая моя, святая праведница, но там… Понимаете, среди гор, в лощине, есть дорога, которую я хорошо изучил, так как был там, когда они проезжали по ней сюда нынче утром… Но я оказался в лощине случайно, при мне не было оружия, да и его я узнал не сразу. Но сейчас он снова проедет по этой дороге, там буду и я. Мигом проберусь туда парком и опережу его, хоть у него и добрый конь… И вы изволили верно сказать, синьора, – карабин при мне, мой славный карабин, и в нем славная пуля для его сердца! Карабин заряжен, – ведь я не шутил, когда выслеживал его, переодетый пиратом. Случай казался мне удачным, и я раз десять нацеливался в него, но вы были рядом с ним, все время рядом, и я не выстрелил. А вот сейчас вас рядом не будет, и он не сможет прятаться за вашей спиной, как трус… Ведь он трус! Я-то хорошо его знаю! Я видел, как однажды во время битвы он побледнел и показал спину, а сам яростно требовал от нас, чтобы мы шли против своих земляков, против своих братьев-чехов. Какой ужас! Ведь я чех по крови, по сердцу, а такое не прощается! И хоть я и бедный чешский крестьянин и научился в своих лесах владеть только топором, он сделал из меня прусского солдата, и, благодаря его капралам, теперь я умею метко стрелять из ружья!