Когда флот, возглавляемый Клеопатрой (ибо корабль, на который должна была вступить маркграфиня, в самом деле носил это громкое имя), одержал победу, он, конечно, увел в плен флот пиратов и под звуки триумфальной музыки (по мнению Порпоры, годной только для похорон дьявола) отправился обозревать берега Греции. Затем подошли к неизвестному острову, где виднелись землянки и экзотические деревья, прекрасно приспособившиеся к здешнему климату или же искусно сделанные, – ибо в этом трудно было разобраться, до того настоящее и поддельное на каждом шагу смешивалось друг с другом. У берега острова стояли на привязи пироги. Туземцы бросились в них с невероятно дикими криками и поплыли навстречу флоту: они везли цветы и плоды, только что срезанные в теплицах графской резиденции. Дикари были взъерошены, татуированы, курчавы, похожи больше на чертей, чем на людей. Костюмы их были не очень-то выдержаны. Одни из дикарей были украшены перьями, как перуанцы, другие закутаны в меха, как эскимосы. Но этому не придавалось значения, лишь бы они выглядели поуродливее и порастрепаннее, чтобы их можно было принять по меньшей мере за людоедов.

Все эти добрые люди страшно кривлялись, а их предводитель, великан с приклеенной бородой, доходившей до пояса, выступал с речью, которую на языке дикарей соблаговолил сочинить сам граф Годиц. То было сочетание каких-то хрипящих и шипящих звуков, размещенных как попало, чтобы изобразить причудливый варварский говор. Граф заставил предводителя произнести до конца всю тираду и взял на себя труд перевести эту замечательную речь Консуэло, все еще игравшей роль маркграфини в ожидании настоящей супруги графа.

– Вот что означают, сударыня, эти слова, – начал он, отвешивая низкие поклоны в подражание царьку дикарей, – племя людоедов, у которых в обычае пожирать всех иноплеменников, высадившихся на их остров, так восхищено и покорено вашей волшебной красотой, что слагает к ногам вашим свою жестокость и предлагает вам стать королевой этих неведомых земель. Соблаговолите ступить на них без страха, и хотя они бесплодны и не возделаны, тем не менее цветы цивилизации вскоре зацветут под вашими стопами.

Суда причалили к берегу под песни и пляски юных дикарок. Набитые соломой чучела, изображавшие невиданных и свирепых зверей, внезапно, с помощью вделанных в них пружин преклонили колена, приветствуя появление Консуэло на острове. Затем недавно посаженные деревья и кусты повалились – их потянули веревками, – скалы из картона обрушились и появились домики, убранные цветами и листьями. Пастушки, гнавшие настоящие стада (у Годица в них не было недостатка), поселяне, хотя и одетые по последней моде оперного театра, но весьма неопрятные вблизи, даже прирученные косули и лани явились выразить верноподданнические чувства новой государыне и приветствовать ее.

– Завтра вам придется играть перед ее высочеством, – обратился граф к Консуэло. – Вам будет доставлен костюм языческой богини, весь в цветах и лентах, и вы будете находиться вот в этой пещере. Маркграфиня войдет сюда, и вы ей споете кантату (она у меня в кармане), в которой выражена мысль, что вы уступаете маркграфине свои божественные права, ибо там, где она благоволит появиться, может быть только одна богиня.

– Посмотрим кантату, – проговорила Консуэло, беря из рук графа его произведение.

Ей не стоило большого труда прочесть и пропеть с листа наивную, избитую мелодию, где слова и музыка вполне соответствовали друг другу. Оставалось только выучить их наизусть. Две скрипки, арфа и флейта, спрятанные в глубине пещеры, аккомпанировали ей вкривь и вкось. Порпора заставил их повторить. Через каких-нибудь четверть часа все пошло на лад. Не только эту роль должна была исполнять на празднестве Консуэло, и не единственной была эта кантата в кармане графа Годица. К счастью, произведения его были коротки: не следовало утомлять маркграфиню слишком большой дозой музыки.

Корабли, стоявшие у острова дикарей, снова подняли паруса и теперь причалили к китайскому берегу: башни, казавшиеся фарфоровыми, беседки, сады карликовых деревьев, мостики, джонки и чайные плантации – все было налицо. Ученые и мандарины, довольно хорошо костюмированные, явились приветствовать маркграфиню на китайском языке, а Консуэло, успевшая переодеться в трюме одного из кораблей супругой мандарина, спела куплеты на китайском языке, также сочиненные графом Годицем в свойственном ему стиле:

Пинг-панг-тионг,

Хи-хан-хонг.

Припев этот, благодаря сокращениям, свойственным этому удивительному языку, должен был означать следующее:

«Прекрасная маркграфиня, великая принцесса, кумир всех сердец, царите вечно над вашим счастливым супругом и над вашей ликующей росвальдской империей в Моравии».

Покидая «Китай», гости уселись в роскошные паланкины и на плечах китайских рабов и дикарей поднялись на вершину небольшой горы, где оказался город лилипутов. Дома, леса, озера, горы – все доходило только до колен или до щиколотки человека, и надо было нагнуться, чтобы увидеть внутри домов мебель и хозяйственную утварь, по величине соответствовавших всему остальному. На городской площади, под звуки дудочек, варганов и бубен, плясали марионетки. Люди, управлявшие ими и исполнявшие музыку лилипутов, были спрятаны под землей, в специально вырытых подвалах.

Спустившись с горы лилипутов, граф Годиц и его гости очутились на небольшом пустыре, размером в какую-нибудь сотню шагов, загроможденном огромными скалами и могучими деревьями, предоставленными своему естественному росту. Это было единственное место, которое граф не испортил и не изуродовал. Он удовольствовался тем, что оставил его таким, каким нашел.

– Долго ломал я себе голову над тем, как использовать это глубокое ущелье, – поведал он своим гостям, – и все не мог придумать, каким способом избавиться от громадных скал и какую форму придать этим великолепным, но беспорядочно растущим деревьям. Вдруг меня осенила мысль окрестить это место пустыней, хаосом. Я представил себе, какой получится эффектный контраст, когда, отойдя от этих ужасов природы, попадешь в роскошный, находящийся в прекрасном состоянии цветник. Чтобы дополнить иллюзию, я вам сейчас покажу нечто очень интересное.

С этими словами граф завернул за огромную скалу, возвышавшуюся у дорожки (нельзя же было, на самом деле, не провести в страшной пустыне хотя бы одной гладенькой, усыпанной песком дорожки), и Консуэло очутилась у входа в обитель пустынника, высеченную в скале, над которой возвышался грубо обтесанный деревянный крест. Из пещеры вышел пустынник. То был добродушный крестьянин, чья поддельная длинная седая борода плохо гармонировала с молодым лицом, сиявшим румянцем юности. Он произнес прекрасную проповедь (неправильные выражения тут же поправлялись графом), дал свое благословение и поднес Консуэло кореньев и молока в деревянной чашке.

– Я нахожу, что пустынник слишком юн, – заметил барон фон Крейц, – вы могли бы, пожалуй, поместить сюда настоящего старца.

– Это не понравилось бы маркграфине, – простодушно пояснил граф Годиц. – Она весьма справедливо находит, что старость не радует глаз и на празднествах надо смотреть только на молодых актеров.

Избавлю читателей от дальнейшей прогулки. Не было бы конца, если бы я стал описывать различные страны, жертвенники друидов, индийские пагоды, крытые дороги и каналы, девственные леса, подземелья, где можно было видеть высеченное на скалах изображение страстей господних; искусственные пещеры с бальными залами, Елисейские Поля, гробницы, водопады, серенады, хороводы наяд и шесть тысяч фонтанов, которые, как впоследствии рассказывал Порпора, он должен был «переварить». Были тут еще тысячи других прелестей, о которых подробно и с восторгом передают нам мемуары того времени: например, полутемный грот, куда вы вбегали и налетали на зеркало, которое, отражая в полумраке ваш собственный образ, неминуемо должно было страшно испугать вас; монастырь, где под страхом пожизненного заточения вас обязывали клясться в вечной покорности маркграфине и вечном обожании ее; дерево, с которого, благодаря спрятанному в ветвях насосу, лились на вас в виде дождя чернила, кровь или розовая вода, – в зависимости от того, хотели вас почтить или поиздеваться над вами; словом, масса прелестного, таинственного, остроумного, непонятного, а главное – стоящего бешеных денег, всего, что Порпора имел дерзость находить невыносимым, идиотским, возмутительным. Только ночь положила конец этой прогулке вокруг света, во время которой гости то верхом, то в крытых носилках, на ослах, в каретах или в лодках отмахали добрых три мили.

Привычные к холоду и усталости прусские офицеры хоть и посмеивались над ребяческими забавами и сюрпризами Росвальда, однако не были так поражены смехотворной стороной этой чудесной резиденции, как Консуэло. Дитя природы, она родилась среди полей и привыкла, с тех пор как у нее открылись глаза, смотреть на все созданное Богом не в лорнет и не через газовое покрывало. А барон фон Крейц, не являясь новичком в аристократическом обществе, где царила привычка к роскошному убранству и модным украшениям, все-таки был человек своего круга и своего времени. Он не питал отвращения ни к гротам, ни к уединенным беседкам в парке, ни к статуям. В общем, барон развлекался с величайшим благодушием, смеялся и острил, и, когда его спутник, входя в столовую, почтительно выразил ему сочувствие по поводу того, что пришлось поскучать во время несносной прогулки, возразил ему:

– Скучать? Нимало. Я двигался, нагулял себе аппетит, насмотрелся на тысячу безумств, отдохнул от серьезных дел, – нет, нет, я не потерял даром времени.

Все были крайне удивлены, увидев в столовой одни лишь стулья, стоявшие вокруг пустого места. Граф попросил своих гостей сесть и приказал лакеям подавать.

– Увы! Ваше сиятельство, – заявил тот, которому надлежало отвечать, – у нас не было ничего достаточно хорошего, чтобы предложить столь избранному обществу, и мы даже не накрыли на стол.