Императрица опустилась на диван, слегка поправила усыпанную драгоценными камнями перевязь, стеснявшую ее и царапавшую ее белое круглое плечо, и начала так:

– Повторяю, дитя мое, я очень высокого мнения о твоем таланте и не сомневаюсь в том, что ты прилежно училась и прекрасно знаешь свое ремесло, но, как тебе, наверное, говорили, в моих глазах талант – ничто без хорошего поведения, и я ценю чистую, благочестивую душу выше блестящего дарования.

Консуэло, стоя, почтительно выслушала это вступление, но не поняла, что в ответ она должна была сама расхвалить себя, а так как она терпеть не могла выставлять напоказ свои добродетели, следовать которым ей казалось вполне естественным, то она молча ждала, чтобы императрица стала расспрашивать ее более подробно о ее взглядах и намерениях. А между тем тут-то и представился удобный случай обратиться к монархине с ловко составленным комплиментом об ангельском благочестии, высокой нравственности ее величества и о невозможности дурно вести себя, имея перед глазами пример самой императрицы. Бедной Консуэло и в голову не пришло использовать такую возможность. Чуткие души боятся оскорбить великого человека банальной похвалой. А монархи, если и не заблуждаются относительно расточаемой им грубой лести, тем не менее так привыкли вдыхать этот фимиам, что он нужен им как простое проявление почтительности, как этикет. Марию-Терезию удивило молчание молодой девушки, и она снова заговорила, уже менее ласково и не таким ободряющим тоном:

– Однако мне известно, моя милочка, что вы ведете себя довольно легкомысленно и, не будучи замужем, живете в недозволенной близости с молодым человеком вашей профессии – имени его я не помню.

– Я могу ответить вашему величеству только одно, – промолвила, наконец, Консуэло, взволнованная несправедливостью этого грубого обвинения, – я не совершила в своей жизни ни одного проступка, который помешал бы мне сейчас выдержать взгляд вашего величества со смиренным достоинством и благодарной радостью.

Марию-Терезию поразило выражение благородства и силы, появившееся в этот момент на лице Консуэло. Пять-шесть лет тому назад императрица, несомненно, заметила бы это с удовольствием и сочувствием, но теперь Мария-Терезия была уже королевой до мозга костей, и привычка повелевать приучила ее к упоению властью, к желанию все согнуть перед собой, все сломать. Мария-Терезия желала быть и как государыня и как женщина единственной сильной личностью в своем государстве. Поэтому ей показались оскорбительными и гордая улыбка и смелый взгляд юной девушки, ничтожнейшего червячка у ее ног; она хотела лишь позабавиться Консуэло, как рабыней, ради минутного любопытства заставив ее высказаться откровенно.

– Я спросила вас, сударыня, имя молодого человека, живущего с вами у маэстро Порпоры, а вы мне не ответили, – проговорила императрица ледяным топом.

– Его зовут Йозеф Гайдн, – не смущаясь, промолвила Консуэло.

– Итак, из склонности к вам он поступил в услужение к маэстро Порпоре в качестве лакея, причем маэстро Порпора не подозревает действительных побуждений молодого человека, тогда как вы, зная их, поощряете его.

– Меня оклеветали перед вашим величеством: этот молодой человек никогда не питал ко мне никакой склонности (Консуэло была уверена, что говорит правду), я даже знаю, что он любит другую. А если мы и обманываем немного моего почтенного учителя, то по причине невинной и, быть может, весьма уважительной. Только любовь к искусству заставила Йозефа Гайдна поступить в услужение к Порпоре, и поскольку ваше величество изволит судить поступки своих самых ничтожных подданных, а я считаю невозможным что-либо скрыть от вашей всевидящей справедливости, то я уверена, что ваше величество поверит в мою искренность, если соблаговолит выслушать мои объяснения.

Мария-Терезия была слишком проницательна, чтобы не почувствовать истины. Она еще не совсем утратила идеалы своей юности, хотя уже скользила по роковому пути самовластья, мало-помалу убивающего доверие даже в самых великодушных сердцах.

– Дитя мое, вы кажетесь мне правдивой и целомудренной, но я замечаю в вас большую гордость и недоверие к моей материнской доброте, а потому боюсь, что ничего не смогу для вас сделать.

– Если я обращаюсь к материнской доброте Марии-Терезии, – ответила Консуэло, растроганная этими словами (их банального оттенка бедняжка, увы, не поняла), – то я готова преклонить перед ней колена и молить ее, но если…

– Продолжайте, дитя мое, – промолвила Мария-Терезия, которой почему-то безотчетно хотелось поставить эту странную девушку перед собой на колени, – говорите все, что думаете.

– Если же я обращусь к справедливому суду вашего императорского величества, то как чистое дыхание не может заразить воздух, которым дышат сами боги, так и я, не зная за собой вины, чувствую себя достойной вашего покровительства.

– Порпорина, – проговорила императрица, – вы умная девушка, и ваша оригинальность, способная оскорбить любую другую женщину, мне нравится. Я уже сказала, что считаю вас искренней, и тем не менее знаю, что у вас есть в чем исповедоваться передо мной. Почему вы колеблетесь? Ведь вы любите Йозефа Гайдна. Ваши отношения чисты – я не хочу в этом сомневаться, но вы любите его, так как ради одного удовольствия чаще видеться с ним, допустим – даже ради заботы о его музыкальных успехах у Порпоры вы рискуете своей репутацией, то есть самым священным, самым важным в нашей женской доле. Но, быть может, вы боитесь, что ваш учитель, ваш приемный отец не согласится на ваш брак с бедным, неизвестным музыкантом? Быть может, также, ибо я хочу верить всему, что вы говорили, молодой человек любит другую, а вы, как я вижу, девушка гордая и скрываете свою любовь, великодушно жертвуя своим добрым именем и не извлекая из этой преданности ничего для себя самой? Так вот, моя милая, будь я на вашем месте, представься мне случай, как вам сейчас, – случай, какой, быть может, никогда больше не повторится, – я открыла бы сердце перед своей государыней и сказала бы ей: «Вы все можете и хотите одного добра, вам вручаю я свою судьбу – уничтожьте все препятствия. Одним словом вы можете изменить намерения и моего опекуна и моего возлюбленного. Вы можете осчастливить меня, вернуть мне всеобщее уважение и дать положение, достаточно почтенное для того, чтобы я могла надеяться поступить на императорскую сцену». Вот какое доверие вы должны были бы питать к материнской заботливости Марии-Терезии, и мне прискорбно, что вы этого не поняли.

«Я прекрасно понимаю, – думала про себя Консуэло, – что по какому-то странному капризу, по деспотической прихоти избалованного ребенка тебе хочется, великая государыня, чтобы Zingarella обняла твои колени, ибо тебе кажется, что ее колени не хотят сгибаться перед тобой, а это для тебя случай небывалый. Но ты не дождешься этого удовольствия, разве только докажешь мне, что сама заслуживаешь моего уважения».

Все это и многое другое промелькнуло в ее голове, пока Мария-Терезия читала ей наставления. Консуэло сознавала, что в эту минуту ставит на карту судьбу Порпоры, ставит ее в зависимость от фантазии императрицы, а будущность маэстро стоит того, чтобы немного унизиться. Но она не хотела унижаться напрасно. Она не хотела разыгрывать комедию с коронованной особой, которая, конечно, умела играть роль не хуже ее самой. Она ждала, чтобы Мария-Терезия показала себя действительно великой, и тогда готова была искренне преклониться перед ней.

Когда императрица кончила свое поучение, Консуэло сказала:

– Я отвечу на все, что ваше величество соблаговолили мне высказать, если вашему величеству угодно будет приказать мне это.

– Да, говорите, говорите, – произнесла императрица, раздосадованная невозмутимым спокойствием девушки.

– Тогда я скажу вашему величеству: впервые в жизни я слышу из ваших царственных уст, что моя репутация страдает из-за присутствия Йозефа Гайдна в доме моего учителя. Я считала себя слишком ничтожной, чтобы привлечь к себе внимание и вызвать осуждение общества, и если бы мне сказали, когда я отправлялась во дворец, что сама императрица судит и порицает мое поведение, я подумала бы, что мне это снится.

Мария-Терезия прервала ее. В словах Консуэло ей почудилась ирония.

– Что же удивительного в том, – проговорила она несколько напыщенным тоном, – что я вхожу в малейшие подробности жизни людей, за которых отвечаю перед Богом.

– Как не удивляться тому, что вызывает восхищение! – ловко ответила Консуэло. – И если возвышенные поступки велики своей простотой, они так редки, что в первую минуту невольно поражают нас.

– Кроме того, – продолжала императрица, – вы должны знать, почему я уделяю особое внимание вам, как и всем артистам, которыми люблю украшать свой двор. Театр в других странах – школа соблазна, бездна всяческих мерзостей. Я имею притязание, несомненно похвальное, хотя, возможно, и невыполнимое, обелить пред людьми и оправдать пред Богом сословие комедиантов – предмет слепого презрения и даже религиозных гонений у многих народов. В то время как во Франции церковь закрывает перед актерами двери, я хочу, чтобы здесь церковь приняла их в свое лоно. Я допускала в свою Итальянскую оперу, в свою Французскую комедию, в свой Национальный театр лишь людей испытанной нравственности или тех, кто твердо решил изменить свое поведение. Вы должны знать, что я устраиваю браки среди своих артистов и даже бываю восприемницей их детей при крещении, стремясь всеми возможными милостями поощрять законное потомство и супружескую верность.

«Если бы мы это знали, – подумала Консуэло, – то попросили бы ее величество быть крестной матерью Анджелы вместо меня».

– Ваше величество сеет, чтобы собрать урожай, – сказала она вслух. – Будь у меня на совести грех, я почитала бы за счастье приобрести в лице вашего величества исповедника столь же милосердного, как сам Господь Бог. Но…

– Договаривайте то, что вы собирались сказать, – высокомерно проговорила Мария-Терезия.