– Решить этот вопрос сможет только сам маэстро, – сказала Консуэло, оборачиваясь к Рейтеру.

Но она не нашла ни Рейтера справа от себя, ни Порпоры – слева: все встали из-за стола и чинно выстроились в ряд. Консуэло очутилась лицом к лицу с очаровательной женщиной лет тридцати, одетой в черное, как требовал этикет при посещении церкви, и окруженной семью детьми, из которых одного она держала за руку. То был наследник престола, будущий император Йозеф II, а прелестная женщина с легкой походкой, любезным и умным выражением свежего и энергичного лица – Мария-Терезия.

– Ессо la Giuditta?[38] – спросила императрица, обращаясь к Рейтеру. – Я очень довольна вами, дитя мое, – прибавила она, осматривая Консуэло с головы до ног. – Вы доставили мне истинное удовольствие, и никогда я так живо не чувствовала, сколь возвышенны стихи нашего дивного поэта, как сейчас, когда услышала их в вашем превосходном исполнении. У вас прекрасное произношение, а это я ценю выше всего. Сколько вам лет? Вы ведь венецианка, не правда ли? Ученица знаменитого Порпоры, которого я рада здесь видеть. Вы хотите поступить на императорскую сцену? Вы созданы, чтобы на ней блистать, и господин фон Кауниц покровительствует вам.

Закидав Консуэло всеми этими вопросами и не ожидая на них ответа, Мария-Терезия, поочередно глядя то на Метастазио, то на Кауница, сопровождавших ее, сделала знак одному из своих камергеров, и тот преподнес Консуэло довольно ценный браслет. Прежде чем та догадалась поблагодарить, императрица уже прошла через зал, и сияние ее монаршего чела скрылось из глаз Консуэло. Мария-Терезия удалялась со своим царственным выводком принцев и эрцгерцогинь, даря благосклонными и милостивыми словами каждого из артистов, стоявших на ее пути, и словно оставляя позади себя сверкающий след во всех взорах, ослепленных ее славой и могуществом.

Один лишь Кафариэлло сохранил, или сделал вид, что сохранил, хладнокровие. Он возобновил спор с того же места, на котором его прервал. А Консуэло положила браслет в карман, даже не подумав поглядеть на него, и продолжала как ни в чем не бывало отстаивать свое мнение, к великому удивлению и возмущению остальных музыкантов, пораженных чарами царственного видения и не представлявших себе, как можно было в тот день думать о чем-либо ином. Излишне говорить, что один только Порпора составлял исключение, и душой и рассудком восставая против столь неистового низкопоклонства. Он умел, не роняя достоинства, склоняться перед монархами, но втайне насмехался над рабами и презирал их. Когда Кафариэлло спросил Рейтера, каков должен быть темп хора, о котором у них с Консуэло шел спор, тот с лицемерным видом поджал губы и только после повторных вопросов холодно ответил:

– Признаюсь, сударь, я не слышал вашего разговора. Когда я вижу Марию-Терезию, то забываю весь мир и долго после того, как она исчезает, пребываю в таком волнении, что не в силах думать о самом себе.

– По-видимому, та исключительная честь, которую синьора только что снискала для нас, не вскружила ей головы, – вставил находившийся здесь господин Гольцбауэр, чье раболепство выражалось несколько сдержаннее, чем у Рейтера. – Вы, синьора, должно быть, привыкли говорить с коронованными особами. Можно подумать, что вы ничего иного не делали всю свою жизнь.

– Я никогда не говорила ни с одной коронованной особой, – спокойно ответила Консуэло, не улавливая язвительности в намеках Гольцбауэра, – и ее величество не оказала мне этого благодеяния, ибо, задавая мне вопросы, казалось, избавила меня от чести и труда отвечать ей.

– А тебе, видно, хотелось поболтать с императрицей? – насмешливо заметил Порпора.

– Нет, мне этого не хотелось, – наивно ответила Консуэло.

– Очевидно, у синьоры больше беспечности, чем честолюбия, – заметил Рейтер с ледяным презрением.

– Маэстро Рейтер, – доверчиво и простодушно обратилась к нему Консуэло, – вам, может быть, не понравилось, как я спела вашу ораторию?

Рейтер признался, что никогда никто лучше не исполнял ее даже в царствование августейшего и незабвенного Карла Шестого.

– В таком случае, – сказала Консуэло, – не упрекайте меня в беспечности. Мое честолюбие в том, чтобы угождать своим учителям, в том, чтобы хорошо выполнять свое дело. Какое же еще честолюбие может быть у меня? Всякое иное было бы с моей стороны и смешным и неуместным.

– Вы слишком скромны, синьора, – возразил Гольцбауэр, – при таланте, подобном вашему, никакое честолюбие не будет чрезмерным.

– Принимаю ваши слова за комплимент, – ответила Консуэло, – но я поверю, что немного угодила вам, только в тот день, когда вы пригласите меня на императорскую сцену.

Гольцбауэр, несмотря на всю свою осторожность, пойманный на слове, закашлялся, чтобы иметь возможность не отвечать, и вышел из положения, любезно и почтительно склонив голову. Потом, возвращаясь к первоначальному разговору, сказал:

– Вы в самом деле обладаете беспримерными спокойствием и бескорыстием. Вы даже не взглянули на браслет, подаренный вам ее величеством!

– Ах, правда! – ответила Консуэло, вынимая браслет из кармана и передавая его соседям, которым было любопытно рассмотреть и оценить его.

«Будет на что купить дров для учителя, если на эту зиму я не получу ангажемента, – подумала Консуэло. – Самое незначительное пособие было бы нам гораздо нужнее всяких украшений и безделушек».

– Ее величество божественно прекрасна! – проговорил Рейтер, с умилением вздыхая и искоса строго поглядывая на Консуэло.

– Да, она мне показалась очень красивой, – ответила девушка, совершенно не понимая, почему Порпора толкает ее локтем.

– Показалась! – повторил Рейтер. – Трудно же вам угодить!

– Но я едва успела ее рассмотреть. Она прошла так быстро.

– А ее ослепительный ум, а гениальность, проявляющаяся в каждом слове, которое слетает с ее уст!

– Но я едва успела расслышать ее: она говорила так мало.

– Ну, синьора, вы, значит, созданы из стали или из алмаза! Уж не знаю, что нужно для того, чтобы взволновать вас.

– Я была очень взволнована, исполняя партию вашей Юдифи, – ответила Консуэло, умевшая при случае быть лукавой и начинавшая понимать, как недоброжелательно относятся к ней венские музыканты.

– Эта девушка, при всей своей наивности, вовсе не глупа, – шепотом сказал Гольцбауэр маэстро Рейтеру.

– Школа Порпоры, – ответил тот, – презрение и насмешка.

– Если не принять мер, то старинный речитатив и стиль osservato[39] заполнят нас еще больше прежнего, – продолжал Гольцбауэр, – но будьте покойны, у меня есть средства помешать этому «порпорианству» повысить голос.

Когда все встали из-за стола, Кафариэлло сказал на ухо Консуэло:

– Видишь ли, дитя мое, все эти люди – сущие канальи. Тебе трудно будет добиться здесь чего-либо. Они все против тебя, а если бы посмели, то были бы и против меня.

– Что же мы им сделали? – спросила с удивлением Консуэло.

– Мы ученики величайшего в мире учителя пения. Они и их ставленники – наши естественные враги. Они восстановят против тебя Марию-Терезию, и все, что ты говорила, будет ей передано со злобными добавлениями. Ей будет доложено, что ты не считаешь ее красавицей, а подарок ее нашла жалким. Я хорошо знаю все их происки. Однако мужайся! Я буду защищать тебя от всех и вопреки всем, и полагаю, что мнение Кафариэлло в музыкальном мире стоит, конечно, мнения Марии-Терезии.

«Я попала в довольно скверное положение: с одной стороны – злоба, с другой – безрассудство, – подумала, уходя, Консуэло. – О Порпора, – мысленно воскликнула она, – я сделаю все возможное, чтобы вернуться на сцену! О Альберт, я надеюсь, что мне это не удастся!».

На следующее утро маэстро, собираясь весь день заниматься в городе делами и находя, что его ученица немного бледна, посоветовал ей совершить загородную прогулку к Spinnerin am Kreutz[40] вместе с женой Келлера, готовой сопровождать Консуэло, когда только она пожелает.

Не успел маэстро выйти, как молодая девушка обратилась к Йозефу:

– Беппо, ступай поскорее, найми скромную карету – мы едем проведать Анджелу и поблагодарить каноника. Мы обещали сделать это раньше, но моя простуда послужит нам извинением.

– А в каком костюме явитесь вы к канонику? – спросил Беппо.

– Вот в этом самом, – ответила она, – нужно же, чтобы он знал, кто я, и примирился с тем, что я женщина.

– Чудесный каноник! Я так рад, что снова его увижу.

– Я тоже.

– Бедный, славный каноник! Мне грустно подумать…

– О чем?

– О том, что он совсем потеряет голову.

– Почему? Разве я так божественно хороша? А я и не знала.

– Вспомните, Консуэло, он ведь уже на три четверти был без ума от вас, когда мы расстались с ним.

– А я тебе говорю: как только он узнает, что я женщина и увидит меня такой, как я есть, он сразу опомнится и снова станет тем, чем сотворил его Господь, – благоразумным человеком.

– Это правда, одежда кое-что значит. Когда вы опять превратились здесь в барышню, после того как я за две недели привык обращаться с вами как с мальчишкой… я почувствовал какой-то страх, какую-то неловкость, в которой и сам не могу разобраться. А во время путешествия… если бы мне было позволено влюбиться в вас… Но вы скажете, что я несу вздор…

– Конечно, Йозеф, ты несешь вздор, да к тому же еще теряешь время на болтовню. Ведь нам надо сделать десять лье, чтобы добраться до монастырской усадьбы и вернуться оттуда. Теперь восемь часов утра, а мы должны быть дома в семь вечера, к ужину учителя.

Три часа спустя Беппо и его спутница сошли у ворот аббатства. День был чудесный. Каноник с меланхолическим видом созерцал свои цветы. Увидев Йозефа, он радостно вскрикнул и бросился ему навстречу, но вдруг остолбенел, узнав своего дорогого Бертони в женском платье.

– Бертони, мое милое дитя, – воскликнул он с целомудренной наивностью, – что значит это переодевание? И почему ты являешься ко мне в таком наряде? Ведь теперь не карнавал…