Консуэло, охваченная ужасом и состраданием, решила не покидать несчастную.

– Йозеф, – сказала она своему товарищу, – вернись к канонику, хотя бы тебе и пришлось встретить там плохой прием: не следует быть гордым, когда просишь за других. Скажи ему, что сюда нужно прислать белья, бульона, крепкого вина, матрацы, одеяла – словом, все необходимое больному человеку. Поговори с ним мягко, но решительно и обещай, если понадобится, что мы придем к нему играть и петь, лишь бы он оказал помощь этой женщине.

Йозеф отправился обратно, а бедной Консуэло пришлось быть невольной свидетельницей отвратительной сцены, когда женщина без веры и сердца, богохульствуя и проклиная, переносит священные муки материнства. Целомудренная и благочестивая девушка содрогалась, видя эти муки, которые ничто не могло смягчить, ибо вместо святой радости и набожного упования сердце Кориллы было полно злобы и горечи. Она не переставая проклинала свою судьбу, путешествие, каноника с его домоправительницей и даже ребенка, которого собиралась произвести на свет. Она была так груба со своей горничной, что у той все валилось из рук. Наконец, совсем выйдя из себя, Корилла крикнула ей:

– Ну, погоди, я так же буду за тобой ухаживать, когда придет твой черед! Ведь я прекрасно знаю, что ты тоже беременна, и отправлю тебя рожать в больницу. Прочь с глаз моих! Ты только мешаешь мне и раздражаешь меня.

София, в ярости и отчаянии, со слезами выбежала из комнаты, а Консуэло, оставшись наедине с возлюбленной Андзолетто и Дзустиньяни, попыталась ее успокоить и облегчить ее страдания. Неистовствуя и испытывая адские муки, Корилла все же сохранила какое-то звериное мужество, дикую силу, в которых сказывалась вся нечестивость ее пылкой, здоровой натуры. Когда боли на минуту отпускали ее, она снова делалась бодрой и даже веселой.

– Черт возьми! – обратилась она вдруг к Консуэло, совершенно не узнавая ее, так как прежде видела ее только издали или на сцене в костюмах, совсем не похожих на тот, который был на ней теперь. – Вот так приключение! А ведь многие не поверят мне, когда я расскажу, что родила в кабаке с таким доктором, как ты. Ты похож на цыганенка со своей смуглой мордочкой и большущими черными глазами. Кто ты? Откуда ты взялся? Как здесь очутился? И почему ухаживаешь за мной? Ах, нет, не отвечай мне, я все равно не услышу, уж слишком я страдаю! Ah, misera, me![33] Только бы не умереть! О нет, я не умру! Не хочу умирать! Цыганенок, ты ведь не бросишь меня? Не уходи! Не уходи! Не дай мне умереть! Слышишь?

И вновь возобновлялись вопли, прерываемые новыми богохульствами.

– Проклятый ребенок! – кричала она. – Так и вырвала бы тебя из утробы и швырнула б подальше!

– Ох, нет! Не говорите так! – воскликнула, вся похолодев от ужаса, Консуэло. – Вы будете матерью, будете счастливы и, когда увидите своего ребенка, не пожалеете, что страдали.

– Я? – проговорила с циничным хладнокровием Корилла. – Ты воображаешь, что я буду любить этого ребенка? Ах! Как ты ошибаешься! Великое счастье быть матерью, нечего сказать! Как будто я не знаю, что это значит: страдать рожая, работать, чтобы кормить этих несчастных, не признаваемых отцами, видеть, как сами они страдают, не знать, что с ними делать, страдать, бросая их… ведь в конце-то концов все-таки их любишь… Но этого я любить не буду. Клянусь Богом! Я буду ненавидеть его, как ненавижу его отца!..

Но внешнее горькое безразличие Кориллы не выдержало все возрастающих страданий, и она закричала в порыве неистовой злобы, вызываемой у женщины жестокими муками:

– Ах! Проклятый! Да будь он трижды проклят, отец этого ребенка!

Она задыхалась и, испуская нечленораздельные крики, разорвала в клочки косынку, которая прикрывала ее пышную грудь, клокотавшую от муки и злости. Схватив за руку Консуэло и от боли судорожно впившись в нее ногтями, она не прокричала, а скорее прорычала:

– Да будь он проклят! Проклят! Проклят! Подлый, бесчестный Андзолетто!

В эту минуту вернулась София и четверть часа спустя, умудрившись принять у своей госпожи ребенка, бросила на колени Консуэло первую попавшуюся тряпку из театрального гардероба, выхваченную из наспех открытого сундука. Это был бутафорский плащ из выцветшего атласа, отделанный мишурной бахромой. В эту импровизированную пеленку благородная, целомудренная невеста Альберта завернула дитя Андзолетто и Кориллы.

– Ну, синьора, успокойтесь, – проговорила с искренней добротой бедная горничная, – родили вы благополучно, и у вас хорошенькая маленькая дочка.

– Девочка или мальчик – мне все равно, но я больше не страдаю, – ответила Корилла, приподнимаясь на локте и даже не глядя на ребенка. – Подай мне большой стакан вина!

Йозеф как раз принес от каноника вина, и притом самого лучшего. Каноник великодушно исполнил просьбу Консуэло, и вскоре у больной было в изобилии все, что нужно в таких случаях. Корилла твердой рукой подняла поданный ей серебряный кубок и осушила его, словно завзятая маркитантка; затем, откинувшись на мягкие подушки каноника, заснула с глубокой беспечностью, присущей железному организму и ледяной душе. Пока она спала, ребенка как следует запеленали, а Консуэло сходила на соседний луг за овцой, которая и стала первой кормилицей новорожденной. Когда мать проснулась, она велела Софии помочь ей приподняться и, выпив еще стакан вина, на минуту задумалась. Консуэло, держа на руках дитя, ждала пробуждения материнской нежности, но у Кориллы было на уме совсем иное. Взяв «до», она с серьезным видом пропела до-мажорную гамму в две октавы и захлопала в ладоши.

– Браво, Корилла! – воскликнула она. – Голос у тебя ничуть не пострадал, можешь рожать детей, сколько тебе заблагорассудится!

Затем она расхохоталась, поцеловала Софию и, сняв со своей руки бриллиантовое кольцо, надела ей на палец.

– Это чтоб утешить тебя за брань, которой я тебя осыпала, – сказала она. – А где моя маленькая обезьянка? Ах! Бог мой! – воскликнула она, взглянув на ребенка. – Она блондинка, она на него похожа! Ну, тем хуже для нее! Горе ей! Не распаковывай столько сундуков, София! О чем ты думаешь? Неужели ты вообразила, что я здесь останусь? Как бы не так! Ты дура и не знаешь, что такое жизнь. Я намерена завтра же пуститься в путь. Ах, цыганенок, ты держишь ребенка совсем как женщина. Сколько тебе дать за заботы обо мне и за труды? Знаешь, София, мне никогда не служили лучше, никогда так хорошо за мной не ухаживали. Ты, значит, из Венеции, дружочек? Приходилось тебе слышать мое пение?

Консуэло ничего не ответила, да, впрочем, ее все равно не стали бы слушать. Корилла внушала ей отвращение. Она передала ребенка только что возвратившейся служанке кабачка, которая казалась славной женщиной, затем позвала Йозефа, и они вместе вернулись в монастырскую усадьбу.

– Я не давал обещания канонику привести вас к нему, – сказал по дороге Йозеф. – Кажется, он сконфужен своим поведением, хотя старался быть любезным и даже веселым; при всем своем эгоизме он не злой человек и выказал искреннюю радость, посылая Корилле все, что могло ей понадобиться.

– На свете столько черствых и скверных людей, – ответила Консуэло, – что слабые духом должны внушать скорее жалость, чем отвращение. Я хочу загладить перед бедным каноником свои дерзкие слова, и, так как Корилла не умерла и, как говорится, мать и дитя чувствуют себя хорошо, а наш каноник способствовал этому сколько мог, не подвергая опасности свой драгоценный бенефиций, я хочу отблагодарить его. К тому же у меня есть свои причины остаться здесь до отъезда Кориллы. О них я скажу тебе завтра.

Оказалось, что Бригитта ушла на соседнюю ферму, и Консуэло, приготовившаяся смело выступить против этого цербера, очень обрадовалась, что их встретил добрый, услужливый Андреас.

– Пожалуйте, пожалуйте, друзья мои! – воскликнул он, провожая их в покои своего хозяина. – Господин каноник в ужасной меланхолии. Он почти ничего не кушал за завтраком и три раза просыпался во время полуденного отдыха. Сегодня у него было два больших огорчения: погибла его лучшая волкамерия, и он потерял надежду послушать музыку. К счастью, вы вернулись, и, значит, одним огорчением стало меньше.

– Над кем он насмехается – над нами или над своим хозяином? – спросила Консуэло Йозефа.

– И над ним и над нами! – ответил Гайдн. – Только бы каноник не сердился на нас, и мы тогда приятно проведем время.

Каноник не только на них не сердился, но, напротив, встретил их с распростертыми объятиями, настоял, чтобы они позавтракали, и потом вместе с ними уселся за клавесин. Консуэло научила его постичь и оценить дивные прелюдии великого Баха, а чтобы окончательно привести его в хорошее расположение духа, пропела лучшие вещи из своего репертуара, не меняя голоса и не особенно беспокоясь о том, что каноник может догадаться о ее поле и возрасте. Он, видимо, предпочитал ни о чем не догадываться и с наслаждением упивался тем, что слышал. Он и в самом деле был страстным любителем музыки, и в его восторге было столько непосредственной искренности, что Консуэло невольно почувствовала себя растроганной.

– Ах! Дорогое дитя! Благородное дитя! Счастливое дитя! – восклицал добряк со слезами на глазах. – Ты превратил сегодняшний день в счастливейший день моей жизни! Но что будет со мной теперь? Нет! У меня не хватит сил перенести утрату такого счастья, и я зачахну от тоски. Больше я не смогу заниматься музыкой: в душе моей останется жить идеал, и я все время буду сожалеть о нем. И ничто больше не будет мне мило, даже мои цветы…

– И совершенно напрасно, господин каноник, – ответила Консуэло, – ваши цветы поют лучше меня.

– Что ты говоришь? Мои цветы поют? Я никогда не слышал.

– Да потому, что вы их никогда не слушали. А я сегодня утром слушал их, постиг их тайну, уловил их мелодию.

– Странное ты дитя! Необыкновенное! – воскликнул каноник, отечески-целомудренно лаская темные кудри Консуэло. – Ты одет бедняком, а достоин всяческого поклонения. Но скажи мне, кто ты? Где научился ты тому, что знаешь?