Платили за тяжелую работу исправно, но вот беда: как вино возить да его не пить?! Такого сроду не бывает. И Калина Панкратыч в одну из поездок, было это в аккурат на крещенские морозы, так распустил вожжи самому себе, что уже и не помнил, как на сани с ящиками взгромоздился. А воз его в обозе тянулся последним, и никому из пьяных товарищей в ум не пало, чтобы оглянуться и проверить: сидит мужик на санях или уже сверзился? А Калина Панкратыч между тем умудрился потерять поочередно, уронив на дорогу, рукавицы, шапку, кнут, а самое главное — неизвестно по какой причине отстегнул свою деревяшку и тоже зафитилил ее за ненадобностью. После и сам грохнулся на укатанный полозьями наст и даже не проснулся. Лошаденка его, оставшись без хозяина, ходу своего не сбавила и от подвод, идущих впереди, не отстала.

Дорога к этому времени (ночь уже наступила, круглая луна выкатилась) была абсолютно пустой, и лежал Калина Панкратыч, подтягивая под себя ногу, обутую в подшитый пим с кожаной заплатой на пятке, один-одинешенек во всем чистом поле. Ни лая собачьего, ни голоса человеческого, ни скрипа полозьев, ни конского храпа — ночь, степь, и дорога безмолвно поблескивает, облитая негреющим лунным светом. А мороз давит…

Так и остался бы лежать отставной солдат не проснувшись на том месте, где с воза свалился, околел бы к полуночи, но Бог, видно, смилостивился над бедолагой, зачел ему воинские страдания и послал спасение: Вася-Конь, как всегда — ночью, перегонял ворованную кобылу, чтобы укрыть ее в надежном месте под Колыванью, и на полном скаку разглядел рысьими своими глазами: вроде как человек на дороге… Придержал кобылу, спрыгнул с седла, пригляделся и обомлел: неужели это волки ногу отъели?! А когда разобрался, пожалел: загинет ведь одноногий, как пить дать загинет. Недолго раздумывая, перекинул слабо мычащее тело через конскую спину и погнал дальше. Версты через две углядел на дороге деревяшку, а затем, поочередно, уже веселясь и похохатывая, нашел кнут, шапку и рукавицы. Все подобрал, рукавицы и шапку натянул на своего найденыша, а кнут и деревяшку засунул в дорожный мешок.

К утру он был уже на месте, в своей потайной избушке в глухом углу соснового бора. Только там Калина Панкратыч и прочухался. А прочухавшись, кувыркнулся с лежанки и долго кланялся своему спасителю, упираясь руками в земляной пол. В ответ Вася-Конь только хохотал и весело допрашивал:

— Это сколько ж ты зелья, дед, в брюхо себе набухал, если даже ногу потерял?!

— Не мерял, — смиренно отвечал Калина Панкратыч; подумав, добавил: — Пустую посуду бы посчитать, дак она уехала…

— Не горюй, дед, живой остался — пересчитаешь. Ладно, хватит лбом бухаться, давай глянем: ничего не отморозил?

Отделался Калина Панкратыч, можно сказать, легким испугом, прихватило только пальцы на левой руке да оба уха. В избушке нашлось гусиное сало, и Вася-Конь, не жалея, ополовинил глиняный горшок, намазав Калине Панкратычу не только руки и уши, но и пальцы на ноге — на всякий случай.

С этого дня они и подружились.

По возвращении в город Калина Панкратыч сразу же вышел из подряда, продал лошадь, а по весне нанялся ночным сторожем на пароходную пристань. С весны до осени сторожил, а с первыми морозами заваливался в своей избушке, как медведь на спячку в берлоге, и не вылезал из нее до весенних оттепелей. Вася-Конь частенько наведывался к нему и в любое время дня и ночи всегда находил приют, еду и радушие.

— Благодарствую, Калина Панкратыч, не дал с голоду помереть. Теперь и курнуть можно; дай-ка я из твоей трубочки затянусь.

Затянулся, выпустил дым из тонких ноздрей и вернул трубочку хозяину, который не преминул напомнить:

— Дак чего, спрашиваю, натворил, коль тебя Гречман по всему городу ищет? Поберегись, Гречман — мужик суровый, шутить не станет.

— Это уж точно… шуток не любит… — И Вася-Конь задумался, жалея о своем лихачестве и запоздало укоряв себя за бесшабашное дело, сотворенное по собственной глупости.

7

Закрутилось это дело полтора месяца назад, в один и: воскресных вечеров, когда Вася-Конь, свободный от своей опасной работы, сидел в трактире на Трактовой улице, попивал чаек с творожными ватрушками и жмурился от удовольствия, притушивая свои рысьи глаза. Сидел он в самом дальнем углу, куда не доставал яркий свет керосиновых ламп, висевших под потолком, и вся гуляющая публика была перед ним, как на ладони, а он — в тени.

Собственно, и публики-то было немного: возчики из села Берского, степенные, уже в годах мужики, да развеселая компания закаменских парней. Возчики приканчивали уже третий самовар и все рассуждали: то ли им в ночь выехать, то ли на постоялом дворе до утра переночевать, Так ничего и не решив, они подозвали полового и велели, чтобы он им еще один самовар с кипяточком доставил. А к другому столу, где закаменские гуляли, половой не успевал графинчики с вином подтаскивать. С каждым новым графинчиком голоса у парней становились все громче, хвастливее, и, прислушавшись к ним, нетрудно было догадаться, что обсуждают они вчерашнюю драку, из которой вышли победителями. Славились закаменские как первостатейные забияки и отчаянные драчуны; их хлебом не корми, адай вволю кулаками помахаться. Если же драка принимала совсем крутой оборот, в ход пускали и кое-что посерьезнее, чем кулаки: пятифунтовую гирьку на сыромятном ремешке, плоские свинчатки с дырками для пальцев, ремни с пряжками, залитыми изнутри свинцом, а в крайнем случае и ножик из-за голенища выдергивали, не задумываясь. Закаменских побаивались, старались с ними не связываться, и поэтому в трактире они вели себя совсем по-хозяйски. Раззадорились вчерашними воспоминаниями, начали привязываться к возчикам, обзывая их гужеедами. Степенные мужики отмалчивались, стараясь не перечить, быстренько дошвыркивали чай и больше уже не спорили: ночевать им на постоялом дворе или ехать. Конечно — ехать, подальше от этих городских ухорезов. Расплатились с половым, стали уже из-за стола подниматься, как вдруг один из закаменских вскочил и заступил им дорогу. Встал в проходе, растопырив руки, и растянул мокрые губы в ухмылке:

— А почему это господа такие невежливые? Ни насрать, ни до свиданья — встали и пошли…

Парнишка был малорослый, хлипенький — соплей перешибить можно, но таких обычно и посылают первыми, чтобы завязать драку. Возчикам же в драку вступать совсем не хотелось, и один из них примиряюще заговорил:

— Ты, парень, зря не цепляйся к нам, мы люди проезжие, тихие, никого не трогаем, никому плохого не сделали…

— Как это так — не сделали? — парнишка присел и шлепнул себя по коленям, изображая возмущение, — как не сделали? А отступного за вас кто платить будет?

— Какого отступного? — сразу, в один голос, произнесли возчики.

— А такого-рассякого! Синего-сухого! Мы, закаменские, правило установили: не хочешь битым быть — плати отступного. А вы встали и пошли!

— У нас и денег нет, чтобы платить, издалека едем…

— Тогда шубу скидывай!

— Ну, уж нет, парень, это грабеж, однако! — И добродушное, растерянное лицо возчика вмиг посуровело. — Сверху всякой меры. Ослобони дорогу; шиш тебе, а не отступного!

— Да я тебе, дядя, гляделки за такие слова выдавлю! — Парнишка растопырил пальцы и пошел на возчика.

Но не дошел. Добрый бойцовский удар пришелся ему точно в ухо, и он, завертевшись на лету, как юла, миновал стол, за которым сидели товарищи, и грохнулся на пол у самого порога. Закаменские дружно вскочили и бросились на возчиков, а те, в свою очередь, не дрогнули, вспомнили молодость и дружно взялись перешивать шубы своим обидчикам.

Вася-Конь закаменских не любил: знал, что храбрые они лишь в стаде, а когда один на один — сразу штаны мокрые. Но и возчикам из Берского, хотя им сочувствовал, помогать тоже не собирался. Его дело — сторона, в его деле главное — по-глупому ни в какую драку не ввязываться, разве уж по великой необходимости… Но сегодня он такой необходимости не видел и продолжал сидеть за своим столом, наблюдая со стороны за отчаянной потасовкой.

Возчики проломили стенку закаменских и уже прорывались к порогу, когда двери в трактир вдруг распахнулись настежь и нагрянула полиция. Действовала она всегда в таких случаях одним и тем же манером: вязала всех подряд, не разбирая ни правых, ни виноватых, кидала связанных, как дрова, на сани и скопом доставляла в участок. Там их набивали в камеру, раздевая до исподнего, после чего появлялся Гречман и начинал расправу: лупил драчунов длинной рубчатой резиной, которая у него в кабинете всегда находилась под рукой. Лупил так, что шлепоток стоял, и рычал, заглушая крики задержанных:

— Порр-рря-док будет, порр-рря-док будет!

И надо сказать, что драчливый пыл после такой экзекуции у многих горячих голов остывал надолго.

Повязали возчиков и закаменских быстро и сноровисто, а заодно, до кучи, загребли и Васю-Коня, выдернув из-за стола и скрутив за спиной руки. В первый момент мелькнула у него мысль — отбиться, но он тут же и передумал, сдавшись без боя, потому как исповедовал одно золотое правило: с полицией и с иной властью, если уж они тебя совсем за глотку не взяли, лучше не связываться, лучше перетерпеть.

Но с терпением на этот раз вышла у него осечка. Когда Гречман, рыкая про порядок, который обязательно будет, вошел в камеру со своей знаменитой рубчатой резиной, он из всей толпы почему-то выделил именно Васю-Коня и именно на него обрушился в первую очередь. Вася-Конь не трепыхался, пережидая первые удары и надеясь, что полицмейстер скоро на других перекинется, но тот и не думал отступаться, размахивая своей резиной столь яростно, будто задался целью забить парня до смерти. И Вася-Конь, потеряв свою обычную хладнокровную выдержку, «качнул пьяного»: враз обвис, обмяк, закачался, голова болтается, руки, как тряпки на ветру, а резина со свистом — мимо и мимо. Гречман, свирепея, шагнул ближе, ноги у Васи-Коня словно подломились, он повалился на грудь полицмейстеру, и никто ничего не успел увидеть, только и различили — мелькнуло что-то. Это, оказывается, резина мелькнула в воздухе и шлепнулась в угол. А Гречман, беззвучно хлебая ртом воздух, завалился набок, пытался поднять голову и бессильно ронял ее.