— Чего осталось-то?

— Увидишь.

6

«Глубокоуважаемый господин полицмейстер!

Спешу принести Вам свои извинения за беспокойство и за то печальное обстоятельство, что невольно занимаю Ваше драгоценное время, каждая секунда которого посвящена служению общественному благу богоспасаемого града Ново-Николаевска.

Обстоятельства, вынудившие меня это сделать, чрезвычайно печальны для Вашей будущей карьеры, поэтому я и тороплюсь довести их до Вашего высокого сведения.

Итак, почтеннейший господин полицмейстер, волею судеб оказались в моем распоряжении следующие документы:

1. Подробный двухгодичный отчет акцизного чиновника Бархатова (переписанный образец одного листа оригинала прилагается).

2. Подробный перечень поборов и мздоимства с населения города, осуществленных при Вашем непосредственном участии. Часть фактов из этого перечня предана вниманию общества в статье журнала „Сибирские вопросы“. Журнал был Вам доставлен, и я надеюсь, что Вы его прочли.

3. Такса оплаты взяток Вам за незаконное содержание публичных домов и количество оных на улице Инской.

Суть же моего письма к Вам, достопочтеннейший господин Гречман, заключается в том, что мне было бы чрезвычайно интересно знать Ваше мнение по поводу всего того, что сказано выше.

Надеюсь, что обо всем этом Вы расскажете мне при встрече, которая состоится, надеюсь, очень скоро».

Подписи не было.


Гречман скомкал голубенький листок бумаги с серебряным обрезом, бросил его в пепельницу и чиркнул спичку. Долго смотрел, как аккуратно выведенные каллиграфическим почерком буквы превращаются в пепел. Думал.

За дверью кабинета, в коридоре, буянил пьяный: кричал, ругался и пел матерные частушки. Но вот его хлопнули с глухим стуком о стену, бедолага громко икнул и стих. Но не надолго. Когда его с шумом потащили по коридору в камеру, он еще успел печально пропеть:

Эх, милка моя,

Семечко рассадно,

Посулила — не дала,

Думашь, не досадно?

«Досадно, досадно…» — Гречман изо всей силы дунул, и легкий пепел взлетел, бесшумно опустился на пол черными пятнами. Гречман достал из коробки папиросу с золотым ободком, прикурил и, выпустив дым кольцом, внимательно досмотрел, как сизые струйки бесследно растворились под потолком. Почему-то все, что он сейчас делал, живо напоминало ему о быстротечности времени. Невольно думалось: вот она, власть, казалась крепкой, незыблемой, но явился, неизвестно откуда, огонь, запалил — и вполне может статься, что очень скоро превратится она в черные плевочки сажи или в сизые кольца дыма, которые исчезают и не оставляют после себя никакого следа.

— Досадно, досадно… — снова повторил он уже вслух и от звука собственного голоса как бы взбодрился: вскинул голову, крепким шагом подошел к вешалке и снял с нее шинель.

Скоро он уже сидел в кошевке, зычным голосом время от времени рыкал на Степана, и тот, втягивая голову, немилосердно полоскал кнутом конские спины. Гнедые летели, как пушинки, подхваченные ветром, но уже не было бегущей впереди собачьей своры, как не было и верховых стражников, скачущих следом. Гречман в последние дни сам от них отказался и ездил теперь на кошевке только вдвоем со Степаном, ожидая постоянно, что на него нападут. Он страстно желал этого нападения, желал увидеть своего врага в лицо, сразиться с ним в открытой схватке, но враг так и не появлялся. Неведомый и невидимый, он был где-то рядом, выбивал у него землю из-под ног, а он даже следов не мог обнаружить, тыкался, словно в темной комнате с растопыренными руками, но кругом лишь одна пустота… И все это было столь непривычно для Гречмана, что он терял над собой контроль, озлоблялся до крайности и испытывал неодолимое желание вытащить из кобуры револьвер и выпустить все патроны — в кого угодно…

Гнедые вынесли кошевку на берег Оби, грянули с крутого ската на лед, и скоро впереди замаячили в предвечерней дымке истаивающего дня крайние избы Малого Кривощекова. Возле одной из них Гречман приказал Степану остановиться. Тяжело вылез из кошевки, медленно пошел к тесовым воротам, за которыми надрывался истошным лаем цепной кобель. Властно застучал кулаком по серым доскам и не прекращал стучать, пока не открылась калитка.

— Все спишь, сволочь! — рыкнул Гречман и плечом отпихнул в сторону низенького чернобородого мужика с глубоко посаженными глазами, почти невидными из-под лохматых бровей. Мужик послушно отскочил еще дальше, одернул подол старенькой рубахи с заплатами на локтях и вытянулся по-солдатски, руки по швам:

— Никак нет, ваше благородие!

— В доме кто есть?

— Никого. Один, как перст.

— Пошли.

Миновали просторную ограду, поднялись на высокое крыльцо, прошли в дом. Мужик вприпрыжку бежал перед Гречманом и услужливо открывал двери.

В доме Гречман заглянул во все углы, убедился, что кроме хозяина действительно никого нет, и только после этого, расстегнув шинель, присел на кособокую табуретку. Мужик стоял перед ним навытяжку. Гречман долго смотрел на него и молчал — он никак не мог решиться приступить к осуществлению задуманного им плана. Даже для него, для Гречмана, давно уже позабывшего о щепетильности в выборе средств, план этот казался совсем уж иезуитским.

Но сомневался Гречман недолго.

— Садись, — приказал он мужику, — чего торчишь, как жердь в поле?.. И слушай. Каждое слово запоминай. Мельника нашего, Шалагина, знаешь?

Мужик кивнул.

— Хорошо, — по-прежнему напористо продолжал Гречман, уже ни в чем не сомневаясь. — У него есть дочка, гимназистка. Зовут ее Тоня. Тоня Шалагина. Пару дней погляди за девкой — когда из дому выходит, когда из гимназии возвращается. А после… После тихонько скрадешь, чтобы ни одна живая душа не заметила. Понял? Чтобы никто ни гу-гу… И привезешь сюда. А что дальше делать, я тебе скажу, когда она здесь будет. Девку ни одним пальцем не трогать, чтобы целехонькая была. Уразумел?

Мужик вскинулся, даже попытался встать с табуретки, но сразу же и обмяк, опустив плечи, под жестким взглядом Гречмана.

— Вот и ладно, — Гречман протянул руку и похлопал его по плечу, — молодец, что все понимаешь. Через два дня приеду, доложишь, что и как надумал.

Он поднялся, застегнул шинель и вышел из дома, даже не оглянувшись.

Уже сидя в кошевке, Гречман закурил и, соря на ветру искрами из папиросы, негромко пробурчал себе под нос: — И никуда ты не денешься, голубчик…

Демьяну Савостину, так звали мужика из Малого Кривощекова, деваться и впрямь было некуда, на короткой и крепкой привязке держал его возле себя Гречман. Началось же все год назад, когда на масленицу, нахлеставшись в дымину пьяным, Демьян задушил сначала жену, а затем и дочь, которая проснулась от шума. Утром, протрезвев, Демьян уложил их рядком на кровати, накрыл одним одеялом, а соседям объявил, что они насмерть угорели, потому как рано закрыли трубу в печке.

Гречман же в этот день оказался по своим надобностям в Малом Кривощекове — сено покупал у местных мужиков для казенной конюшни. Само собой разумеется, что, как только узнал о смерти жены и дочери Савостина, так сразу и прибыл в дом. Глянул опытным взглядом, расспросил похмельного Демьяна и сразу же понял, что никакого угара в доме и в помине не было. Припер Демьяна к стенке, и тот во всем сознался. Разговор у них шел с глазу на глаз — всех любопытствующих Гречман выгнал за ограду, чтобы под ногами не путались. И вот, признавшись во всем, подписав обвинительную бумагу, которую с его слов заполнил Гречман, Демьян вдруг рухнул на колени и попросил:

— Лучше пристрели меня здесь, в тюрьме я не выживу! Скажешь потом, что напасть на тебя хотел…

В хриплом голосе у Демьяна слышалась обреченность. По опыту Гречман знал, что именно в такие моменты из человека можно веревки вить. И такую веревку-удавку махом изладил: объявил, что покойницы и впрямь от угара скончались; бумагу, подписанную Демьяном, спрятал в сумку, а самого Демьяна предупредил: если тот, не приведи бог, в чем-то его ослушается, бумаге будет дан ход.

В тайном списке Гречмана таких, как Демьян, было совсем немного — пять человек, но стоили они, как пять десятков. Намертво привязанные к полицмейстеру, они готовы были выполнить все, что он прикажет. Но Гречман приказывал им очень редко: он понимал, что такое знатное оружие использовать по пустякам не следует, а пускать его в дело надо лишь в крайнем случае.

Для Демьяна Савостина такой случай настал.

Кошевка между тем, стремительно влекомая гнедыми, подкатывала к обскому берегу, и впереди, в синих наползающих сумерках, реденько обозначились первые желтые огоньки Ново-Николаевска. Гречман ткнул Степана кулаком в спину, коротко приказал:

— К Индорину. Да поживее, тянешься, как на кладбище!

Когда подъехали к ресторану, его узкие и высокие окна уже вовсю светились — ярко и зазывно. Швейцар мигом доложил о высоком госте, и едва лишь Гречман вошел в отдельный кабинет и принялся снимать шинель, как подоспел и хозяин. В ослепительно белой манишке, накрахмаленной до хруста, в аккуратно подогнанном и тщательно отглаженном фраке, гладко причесанный и набриолиненный, благоухающий духами, Индорин, как всегда, приветливо улыбался и всем своим видом показывал, что он безмерно рад визиту полицмейстера. Но Гречман, не обращая внимания на эту любезность, даже не дал ему заговорить:

— Прикажи, чтоб водки подали! И быстро!

Индорин мгновенно исчез, плотно закрыв за собой двери, а Гречман, бросив шинель на стул, прилег на мягкий диван, накрытый алым атласом, и сладко зевнул. По ночам в последнее время он стал маяться бессонницей, а днем или под вечер его неожиданно настигала отчаянная зевота, с которой он никак не мог сладить. Вот и сейчас — так рот разинул, что щелкнули скулы. «А пропади оно все пропадом!» — успел еще подумать Гречман, перевернулся набок, подтянул ноги и заснул, буровя каблуками сапог благородный атлас.