Дошли до самой Оби и, не сговариваясь, повернули направо, пробрались по глубокому снегу, наметенному на берегу, и затем спустились на лед, в который были заморожены, впритык бортами, две баржи. Принадлежали они купчихе Мельниковой, и в прошлую навигацию притащили их из низовьев Оби в конце октября, когда уже пошла шуга. Сначала хотели поставить на разгрузку к причалу, но река так сильно к этому времени обмелела, а нагруженные баржи сидели так глубоко, что от этой идеи пришлось отказаться. Тогда решили груз перевозить на лодках и даже успели один день поработать, но ночью грянул такой сильный мороз, что река встала. Слабый еще лед поначалу пытались долбить, чтобы сделать проходы, но в следующую ночь мороз грянул еще сильнее, и грузы через неделю пришлось перевозить уже на санях. А баржи так и остались. Правда, злые языки поговаривали, что хитрая купчиха специально так подгадала, потому что баржи эти, старье старьем, застрахованы у нее на большую сумму, и если затонут они по весне — не велика потеря, новые купит, еще в прибытке останется. Так было или не так — неведомо, но баржи зимовали во льду, и на одной из них даже находился сторож, молчаливый и угрюмый мужик по фамилии Гонтов. Он доводился Кузьме дальним родственником и по-родственному не смог отказать в приюте. Теперь Николай Иванович и Кузьма проживали в тесной каморке, выгороженной под палубой баржи и на скорую руку обшитой двумя слоями кошмы. В каморке было холодно, сверху и снизу дуло, и потому Гонтов все время топил железную печурку, которая раскалялась до малинового цвета, и было совершенно непонятно — как он до сих пор не сгорел сам и не спалил баржу.

В столь поздний час Гонтов не спал — он топил печку. Постояльцев своих, по обыкновению, встретил молча, лишь слегка кивнул крупной кудлатой головой. От малинового бока железной печки в каморке было почти светло, по стенам шевелились лохматые отсветы. Березовые дрова время от времени постреливали, и раскаленная печка отзывалась тонким звуком — дзинь!

Николай Иванович и Кузьма лениво пожевали из одного котелка остывшей пшенной каши и стали укладываться на ночь. Гонтов по-прежнему сидел у печки, молчал и вдруг, не оборачиваясь к ним, заговорил:

— Это самое, ребята… Я своему здоровью не враг, ступайте-ка вы завтра с богом от меня. Не знаю, какие у вас дела по ночам, а только мне за вас отдуваться никакого желания не имеется. Слышь, Кузьма?

— Да слышу я тебя, слышу, даже запах чую, как ты в штаны наложил со страху!

— Наложить не наложил, а опаску имею. Ты, Кузьма, не ершись, давай без обиды — сколько мог, столько смог.

— Погоди, припомню я твое гостеприимство! Я тебе…

— Замолчи, — осек его Николай Иванович, — насильно мил не будешь. Спи, а завтра… завтра придумаем…

Кузьма сердито засопел, но подчинился, перевернулся на бок, лицом к стенке, и с досады ткнул кулаком в кошму. Но скоро затих и даже начал похрапывать. Николай Иванович не спал; закинув руки за голову, он смотрел в потолок, на котором шевелились отблески от печки, и пытался ответить самому себе на один-единственный вопрос: где завтра искать пристанище? Из дома гостеприимной вдовы в Усть-Ине им пришлось уходить столь быстро, что даже некогда было оглянуться и поблагодарить хозяйку за гостеприимство. А все потому, что Кузьма заметил, как возле дома трется низенький мужичонка в драном шабуре и все пытается заглянуть во двор через высокий заплот. Стало ясно: выслеживает. Как только мужичонка исчез, Николай Иванович велел Василию запрягать, и скоро они выехали со двора, сразу на окраину деревни, оставив Анну на попечении вдовы, которая пообещала отвести ее и пристроить на время у одинокой бабушки.

Улизнули они ловко, без шума. В ближнем колке под городом дождались темноты и лишь после этого подъехали к берегу Оби, где стояли две баржи, вмерзшие в лед. Кузьма договорился с Гонтовым о том, что тот даст им приют, и остался вместе с Николаем Ивановичем ночевать на новом месте, а Вася-Конь отправился к знакомому извозчику, чтобы вернуть ему лошадь и сани, которые взяты были напрокат за хорошие деньги. Договорились, что у извозчика он и останется на ночь, а рано утром придет к баржам. Но не пришел. Ни рано утром, ни днем, ни вечером. И вот уже пошли пятые сутки, как он исчез, будто в прорубь канул. Его исчезновение всерьез обеспокоило Николая Ивановича: если Вася-Конь угодил в руки Гречмана — дело совсем худо…

Кузьма во сне перевернулся и захрапел Николаю Ивановичу прямо в ухо. Тот поморщился, отодвинулся от него и снова уставился неподвижным взглядом в потолок, невесело думая о том, что блестяще придуманный им план окончательного наказания Гречмана оказался под угрозой. План, в который он вложил всю свою фантазию и злобу, который вынянчил в своей душе, словно самую заветную мечту жизни. Сейчас, под могучий храп Кузьмы, он мучительно искал выход и не находил его. Измаявшись, он все-таки начал задремывать, но тут с диким криком, будто его шилом ткнули, вскочил Кузьма, ошалело замотал головой.

— Ты чего? — сердито спросил его Гонтов, — чего базлаешь?

— Забазлаешь тут, — хрипло отозвался Кузьма, — ревом заорешь. Тьфу, зараза, надо же — приснилось такое.

— Какое? — снова спросил Гонтов.

— А такое. Не твое дело! Фу ты ну ты…

Кузьма взъерошил свою могучую рыжую бороду и взялся вертеть самокрутку. Накурившись, он снова улегся, поворочался и зашептал на ухо Николаю Ивановичу:

— Григорий покойный приснился… Синий весь, а глаза — желтые; схватил меня за грудки и тянет, тянет к себе, как бы поцеловать хочет. Обижается, видно, что я его в наше дело втянул. Жалко мужика, не надо было мне его втягивать. Да теперь уж не переиначишь.

— Может, ты и сам жалеешь, что согласился? — спросил Николай Иванович.

— Ну, ты сказал! Я по своей воле; я, можно сказать, со всей душой обрадовался, когда ты появился. Мне до самого конца веревочку эту размотать желательно. Ладно, давай спать. Господи, помилуй!

Кузьма широко зевнул, перекрестился и скоро снова захрапел, но после тычка в бок затих, а Николай Иванович лежал без сна и теперь думал о том, что слишком много людей оказались вовлеченными в его опасное предприятие. И это обстоятельство его пугало, потому что он привык действовать, рассчитывая только на свои силы, но в этот раз без помощников нельзя было обойтись, и он их нашел, но теперь, помимо его воли, все они подвергались опасности. И это было странное, непривычное для Николая Ивановича чувство — беспокоиться за других людей. Сначала он пытался от него избавиться, но не вышло. Теперь он уже не пытался с ним бороться, а только старался все делать так, чтобы опасностей было меньше. На самом же деле, несмотря на его старания, этих опасностей становилось все больше.

Во сне Кузьма заворочался, что-то невнятно забормотал, и Николай Иванович еще раз ткнул его локтем в бок, заставив утихнуть.

С Кузьмой судьба свела Николая Ивановича при обстоятельствах необычных, можно даже сказать — исключительных. Николай Иванович, прибыв в Ново-Николаевск и устроившись в гостинице «Метрополь», в первые дни ничего не предпринимал, а только знакомился с городом. Прогулялся по Николаевскому проспекту, затем зашел в справочную контору господина Литвинова, где поинтересовался ценами на продукты, приобрел адресную книжку и все номера газеты «Алтайское дело», какие оказались в продаже, побывал в кинематографе господина Махотина и даже забрел ради любопытства на городской рынок, который поразил его изобилием и дешевизной. Особенно рыбный ряд, где рыбу продавали не иначе как мешками, насыпая ее с мерзлым стуком деревянными лопатами. Отдельно, воткнутые прямо в снег головами, торчали, словно столбы в частоколе, здоровущие осетры. Николай Иванович не удержался и купил десяток мерных стерлядок — за копейки — и, посмеиваясь над самим собой, пошел дальше с увесистым пакетом, перехваченным бечевой.

Рынок жил своей жизнью: шумел, галдел, торговался. Но вдруг его ровный шум прорезали громкие крики, ругань и отчаянный женский визг. Любопытный народ потянулся на бесплатное зрелище. Подошел и Николай Иванович, протолкавшись через густую толпу.

Возле низенькой лавки с покосившейся вывеской: «Мясо всегда свежее» топтался городовой, угрожающе вытягивал шашку из ножен и сорванным хриплым голосом выкрикивал:

— Не подходи, дурила, не подходи! Я при службе!

А к нему рвался, выплевывая изо рта бессвязные матерки, рыжебородый мужик без шапки, без полушубка, в одной рубахе, располосованной до пупа. Рвался так отчаянно, что еще несколько мужиков едва сдерживали его, выворачивая руки. Возле них, пыхтящих и запыхавшихся, мельтесила совсем молоденькая девчушка, визжала и время от времени вскрикивала:

— Папенька! Папенька!

— Не подходи! Не подходи! — продолжал голосить городовой и все тянул, тянул шашку из ножен.

Вдруг девчушка оборвала свой пронзительный визг, упала на колени и поползла к рыжебородому мужику, вытянув руки, и на всхлипе стала умолять:

— Папенька, не надо, папенька…

Мужик наткнулся взглядом на нее, ползущую на коленях по снегу, перестал материться и обмяк. Сплюнул под ноги, тихо сказал:

— Встань, доча, все… черт с ними, пусть подавятся! Да пустите меня! Сказал — все!

Мужики отпустили его, он постоял, покачиваясь, затем шагнул, бережно поднял девчушку и повел ее прочь. Кто-то накинул ему на плечо полушубок, нахлобучил шапку на голову — мужик даже не обернулся. Уходил, обнимая одной рукой девчушку, а столпившийся народ смотрел ему в спину, сочувственно вздыхал. Какая-то словоохотливая бабенка бойко рассказывала для несведущих:

— Да Кузьма это, Подрезов, он в этой лавке мясом торговал. Дочка ему пособляла. Вот Чукеев, черт краснорожий, пристав наш, и выглядел ее, начал сомущать на стыдное дело, она отцу пожаловалась, а Кузьма, не будь дурак, пошел да и выложил все чукеевской супруге: дескать, образумь своего муженька. Та и образумила, говорят, сковородником отваживала. С тех пор «крючки» ему житья не дают, все придираются, а намедни совсем лавку закрыли и торговать не велят, будто бы у него мясо протухлое… У Кузьмы одни убытки, да разве с нашей полицией свое выспоришь… Разорят мужика под корень, как пить дать — разорят…