— Держи, братец, за расторопность тебе. Я назначен помощником господина полицмейстера и буду у вас довольно часто бывать. Мне понравилось. Обязательно передай это хозяину. А сейчас — извините, торопимся. Господин пристав, прошу вас, — уступил дорогу Чукееву и следом за ним вышел из магазина, осторожно поправляя на правой руке клетчатый плед.

Следом за ними прощально звякнул колокольчик, скрипнули сани под увесистым телом Чукеева, и гнедые, подстегнутые кнутом кучера, бойко взяли с места ходкой рысью, понесли вдоль улицы, вздергивая головы и косматя гривы.

Скоро тройка выкатилась по Чернышевскому спуску на Обь, перемахнула на другой берег, свернула с накатанной дороги в реденькие кусты и там остановилась. Бока у лошадей ходили ходуном и прямо на глазах покрывались инеем — подмораживать начинало. Солнце сваливалось за макушки дальних колков, и на голубеющем снегу все длиннее вытягивались шаткие тени. Наст под ногами заскрипел, обретая звонкий голос, и господин с пледом, первым выскочив из саней, сделал несколько шагов, прислушался и улыбнулся:

— Какая музыка! Вы не находите, господин пристав, что все природные звуки гениальнее любых композиторских ухищрений?

Чукеев засопел, широко раздувая ноздри, и ничего не ответил.

— Никак вы обиделись?! — не переставая улыбаться, воскликнул господин и поправил плед, который по-прежнему висел у него на руке. — Тогда примите мои извинения; честное слово, я сожалею… Не держите зла, господин пристав, а теперь давайте прощаться… Выходите на дорогу и ступайте в город. Да, чуть не забыл: низкий поклон господину Гречману. Обязательно передайте.

Чукеев сдвинулся с места, пошел спиной вперед, запнулся на ровном месте и лишь после этого повернулся лицом к дороге, заторопился, все убыстряя шаг, а затем и вовсе перешел на рысь и скоро, выбравшись на укатанную дорогу, скрылся из глаз.

— Финита ля комедиа… Занавес! — Господин легким движением перекинул плед через плечо, и оказалось, что в руке у него был револьвер. Осторожно спустил курок, засунул револьвер в карман длинного пальто, потряс рукой, вздохнул: — Тьфу, черт, даже пальцы занемели. Непростая оказывается, работка — пристава под конвоем водить.

— И не говори, Николай Иванович, — отозвался рыжебородый кучер, слезая с облучка и расправляя плечи. — Он когда затопорщился да кулаком тыкать начал, я уж думал все, пропали.

— В таких случаях, Кузьма, не надо думать, надо действовать. Опытом доказано: задумчивые в нашем деле долго не живут. Та-а-к, снимаем бутафорию и быстренько исчезаем. — Господин поморщился и отлепил бороду, сунул ее комком в карман пальто и пошутил: — Кузьма, а свою почему не снимаешь?

— Тоже мне — сказанули! — хохотнул кучер. — Моя-то борода настоящая, ее можно только с головой снимать… Ну, сказанул ты, Николай Иванович!

А господин между тем захватил в пригоршни снега, умылся, насухо вытерся краешком пледа, и оказалось, что это — тот самый Николай Иванович, который повстречался Васе-Коню в трактире и который подговорил его увести коней Гречмана. Вот они, лошадки добрые, стоят, отдыхиваются, подкрашиваются на потных боках блестящим инеем.

— Ехать пора, Николай Иванович, как бы Чукеев в погоню не кинулся…

— Поехали. Эх, а звонкое дело спроворили мы с тобой, Кузьма, эх, звонкое!

Верно было сказано — такого дела в Ново-Николаевске сроду не случалось. А свершилось оно таким образом. Пристав Чукеев на обед, если особой суеты на службе не было, всегда приходил домой. Конечно, он мог бы и на казенной лошадке подъезжать, но Модест Федорович предпочитал ходить пешком. Вот и в этот раз, отобедав, вышел из дома, но далеко уйти не успел: внезапно услышал за спиной конский храп и, не успел даже оглянуться, как сильные руки жестко ухватили его за воротник форменной шинели и вдернули в легонькую плетеную кошевку. Чукеев рванулся, не глядя, ударил кого-то неизвестного тяжелым кулаком в живот, но тут же и обмяк — прямо в лоб ему уперся холодный ствол револьвера и спокойный голос, четко выговаривая слова, сообщил:

— Сейчас выстрелю, а труп на дорогу выпихну! Разумеешь?! Веди себя тихо.

Из густой, окладистой бороды прямо в упор на него смотрели стальные, водянистого цвета глаза. И тот же спокойный голос, будто чеканя каждое слово, сообщил:

— Теперь поедем в оружейный магазин, и вот по этой бумаге, — перед глазами Чукеева оказался большой бумажный лист, — вот по этой бумаге получим все, что здесь обозначено. А если заорешь — это будет последний крик в твоей жизни. Уразумел?! Я спрашиваю: уразумел?!

Чукеев облизнул враз пересохшие губы и кивнул:

— Уразумел…

— Вот и отлично. Поехали!

Николай Иванович накинул на руку, в которой был револьвер, клетчатый плед, притер ствол в широкий бок Чукеева и доверительно сообщил:

— Знаете, господин пристав, я такой неврастеник, прямо как девица, чуть что не по мне — стреляю. Вы уж это обстоятельство не забудьте, ради любезности.

Чукеев не забыл. И все, что от него требовалось, исполнил.

Теперь, когда дело свершилось, лихая тройка, которую безуспешно разыскивал все эти дни Гречман, уносилась в белую степь, облитую розовым светом закатного солнца, а Чукеев, задыхаясь, бежал к городу по накатанной дороге, которая, как назло, была в этот час абсолютно пустой.

5

Всего лишь на мгновение обернулся Вася-Конь и глянул на Тонечку Шалагину, но ему и этого мгновения хватило, чтобы увидеть и удивленные, широко распахнутые глаза, и чуть полуоткрытые губы, и яблочный румянец на щеках, и даже махонький локон волос, выскочивший из-под гимназической шапочки.

А больше ему ничего и не требовалось.

Он только за этим и вернулся в город, потеряв свое обычное чувство осторожности. Словно наваждение накатило.

Покинув домишко Калины Панкратыча, в котором было уже опасно задерживаться, он прямиком кинулся в свою потаенную избушку в глухом бору, надеясь там отсидеться и переждать, пока уляжется шум в городе. И все это было правильно и разумно, именно так он спасался уже не единожды. Но в этот раз — заколодило. Чем бы ни занимался Вася-Конь: рубил ли дрова, топил ли печку, валялся ли на топчане — он не переставал ощущать ожог внезапного поцелуя, и ему до дрожи в руках хотелось снова увидеть дочку мельника Шалагина. Порою даже чудилось, что он сходит с ума: барышня снилась по ночам, а утром казалось, что сны эти были явью. За несколько дней Вася-Конь извелся в своей избушке так, будто просидел все это время в тюрьме за крепкими воротами с неусыпным караулом.

В конце концов, он не выдержал.

Сорвался посреди ночи и пешком, по едва заметной тропе, занесенной свежим снегом, стал выбираться на проезжую дорогу, ведущую к городу. К вечеру был уже в Ново-Николаевске; ночь провел у Калины Панкратыча, а утром договорился со знакомым извозчиком, взял у него лошадь и сразу же погнал на Каинскую улицу — дожидаться, когда из ворот знакомого дома выйдет Тонечка Шалагина.

Дождался. И больше уже не терял ее из виду, следуя буквально по пятам, чтобы в нужный момент оказаться рядом. И все случилось так, как было задумано, кроме одного: барышню взялся провожать военный, которого Вася-Конь, едва лишь увидев, возненавидел лютой ненавистью, как кровного врага.

Но военный, само собой разумеется, ничего об этом не знал, сидел сейчас за спиной Васи-Коня и говорил, говорил, не умолкая:

— Тонечка, вы представляете, я стал наблюдать за собой какие-то странности. На днях зашел в магазин господина Литвинова и купил очень красивую рамочку для портрета. Принес ее домой, поставил на комод и думаю: а зачем я ее купил? У меня нет никакого портрета, чтобы вставить в эту рамочку. И только сегодня понял: там должна быть ваша фотографическая карточка. Вы меня понимаете? Вы мне подарите такую карточку?

— Я подумаю, — отозвалась Тонечка, и в голосе у нее явственно прозвучала тревога. — Максим, давайте вернемся обратно. Я хочу домой!

— Что вы, Тонечка, посмотрите, такая красота!

— Я хочу домой!

«Испугалась, сердешная, — с умилением думал Вася-Конь, — да ты не пугайся, я за тебя кому хошь глаз вырву!»

— Эй, любезный, давай обратно поворачивай, — скомандовал Максим, и Вася-Конь стал придерживать лошадь, чтобы развернуться, но тут увидел, что из-за поворота выскочил какой-то человек. Он отчаянно размахивал руками и бежал навстречу, тяжело оскальзываясь на гладко прикатанной дороге. Вот подбежал совсем близко, и Вася-Конь узнал Чукеева. Еще не успев ни о чем подумать, он оглушительно свистнул, и лошадь, прижав уши, словно от внезапного выстрела, рванулась, махом перескочила с мелкой и неторопкой рыси в крутой галоп.

— Стой, любезный, ты куда?! — закричал Максим.

— Останови, сволочь! Я пристав! Останови! — голосил Чукеев, не переставая размахивать руками.

Но Вася-Конь уже никого не слышал. Он успел обернуться назад, словно кто его в бок толкнул: глянь! — и явственно разглядел: со стороны города, вразнобой рассыпавшись во всю ширину дороги, наметом шли конные стражники. «По мою душу, не иначе!»

Надо было спасаться.

— Стой! Я приказываю тебе — стой! — лающим голосом, будто отдавал команду, Максим еще раз попытался остановить Васю-Коня, но, увидев, что лошадь после крика только прибавила ходу, схватил его за плечо, рванул, пытаясь свалить себе под ноги и отобрать вожжи.

Эх, господин прапорщик, не следовало бы этого делать! Не занюханный городской извозчик, тюха-матюхой, сидел на облучке, а бывалый, несмотря на молодость, и матерый конокрад, который не раз побывал в смертельных переделках и вышел из них целым. Вася-Конь закусил зубами мерзлые вожжи, ухватил Максима за кисть руки, крутнул и рванул ее на себя; чуть пригнулся, принимая на спину враз ослабевшее тело, и резким толчком выкинул его из кошевки. Только яркие стальные подковки мелькнули на каблуках добротных сапог.