– Провожу, – сказал коротко. И пошел рядом. Полина испуганно косилась на него. Молод очень, но высокий, статный, русые кудри так славно вьются... И серьезный парень, не охальник. Только кто ж он такой? Одет чисто, хорошо. Видно, сын начальства какого.

– Ты чей? – наконец нашлась спросить.

– Быков, Петр, – так же коротко ответил парнишка.

Полина замерла по-заячьи. Сын хозяина всех промыслов, всемогущего, грозного Никифора Быкова! Как же ей говорить с ним? Ох, правду молвит пословица – князь не огонь, а близ него обожжешься!

– Ну, что ты заполошилась, ровно я и не человек? Мне побыть с тобой охота. Пугливая ты какая, словно птица...

– Чайка?

– Зачем чайка? Чайки наглые, как торговки. Ты птица малая... Не бойся меня, хорошо?

– А ты не обидишь?

– Я тебя никогда не обижу.

Но как только показались в виду бараки – Полина попросила, пожимая плечами:

– Ты ступай теперь. А то казармы близко. Молва пойдет нехорошая.

Петр ничего не ответил, отступил в темноту. Он и сам робел – не увидел бы отец. Зажился отец на промысле и взял к тому же обычай обходить свои владения и с утра, и в полночь. Да и вообще странен стал в последнее время – меньше пил, не бранился с матерью, не шумел на сына. Петр Никифорыч и помыслить не мог, что завелась у отца тайная зазноба, а узнал бы, не поверил и посмеялся. Какая такая любовь у рыбопромышленника Быкова? Ан нет: пленила его сердце лихая бабенка Ульяшка. Казалось бы – что ему в ней? Такую ли кралю мог бы себе обрести? Завел бы, чтоб белая, пышная, чтоб в глазах томность, в ручки веер, а сама вся в шелках и в духах! Но такие приелись, не трогали в соли-чешуе закосневшую душу Быкова. Притворства манерного он довольно насмотрелся. А Ульяну полюбил – за злобу и дерзость, за горячие без оглядки и корысти ласки... Вот и шлялся теперь по промыслу без покоя, не с кем ему было поговорить о своей присухе. Ждал времени, когда придет к нему в назначенное место Ульяна Солодкова.

– Ты что ж манежишь меня, дерзкая бабенка! – попрекал он ее. А она, раскинувшись, лежала, бесстыдно-обнаженная, на груде рыбацких сетей, и сухое ее, поджарое тело с острыми грудями никак не походило на тело, двух детей выносившее и вскормившее! Лежала и хохотала:

– Я вам, Никифор Петрович, за любовь благодарна и сама люблю вас всей душой. Да только не беспамятная я. У меня – муж и дети, у вас – жена и сын. Закон не переступишь...

– К черту закон! – рычал Быков. – Деньги – вот настоящий закон! Уезжай со мной! Выстрою тебе хоромы... Хошь – в Царицыне, хошь – в Саратове, да где скажешь! За границу поедем – хочешь? В дальние страны? Дура ты баба!

– Да на что мне ваши страны, – махала рукой Ульяна. – И нечего меня дурой бранить, поумнее многих буду. Какие мои годы? Дочь вон уже невестится. Надоем я тебе, Никифор Петрович, состареюсь, и бросишь ты меня, сироту, на чужбине...

– Да я... Ульяна! Дразнишь меня!

А она смеялась... Да только недолго ей смеяться оставалось, пришла вскоре пора и поплакать. Тем же вечерком, возвращаясь домой, увидела дочь на берегу. Стояла в обнимку с пареньком. В деревне от ухажеров шарахалась, а к этому прильнула, как хмель обвилась, бесстыдница! И замуж ее тут не выдашь... А когда углядела, с кем дочь обнимается, – так и вовсе ослабла, аж в пот кинуло. Вон оно что...

Вечер был субботний, баню топили. В бане Ульяна и задала трепку дочери. Надавала пощечин, за косы таскала, пока не устала. А та, поганка, хоть бы слезу уронила...

– Люб он мне, мама! Вот и делай ты, что хочешь, и говори, что знаешь, а только я от него не отступлюсь!

– Дуреха, да пара ли он тебе! – причитала отмякшая Ульяна. – Где ты, а где он! И думать не моги, Господи, что ж это такое!

– Мама, не плачь. Петюшка говорил – упадем отцу в ноги. И жены богатой ему не надо, у него достанет денег на двоих. А не то – так убежим...

– Позорище-то какое... – убивалась мать. – Да пусть и не думает, Никифор Петрович и праха от нас не оставит! Замуж тебя надо было, да куда... Слышь, ты это оставь! Убью, и не спросит с меня никто! Трепалась, говори? Трепалась?

Полина глядела себе в ноги, безвольно-немо теребила кончик длинной косы, качала головой. «Трепалась» – вот тебе, влюбленная, словечко-пощечина, и некому тебе рассказать о том, как на старой, прогнившей лодке лежала ты с милым...

* * *

– Тише! – Полина приложила к губам палец. – Слышишь, Петь?

– Да вроде бы все тихо.

– Ну прислушайся, скрипит что-то легонько, все ближе, ближе...

– Слышу, но не бойся! Это лодочник свое хозяйство на веслах обходит, уключинами поскрипывает. Потом проверит сеть и отправится восвояси, к старухе.

– А сюда он не приплывет? – испуганно зашептала девушка.

– Нет, ему незачем. Мы же на самом заброшенном участке берега. Здесь только старые негодные лодки и мы с тобой.

– И вода... Почему она так затихает к ночи?

– Устает, наверное. Иди ко мне скорее...

Полина и Петр могли встречаться только урывками, будто и впрямь вырывая, отвоевывая у скаредного на одолжения времени минуты счастья. И жили, считая секунды, от встречи до встречи. Юноша хорошо знал берег и береговые нравы, поэтому быстро нашел вполне безопасное укрытие, на несколько недель ставшее для влюбленных настоящим скрывищем или ковчегом. Их ковчег был когда-то удалой ловецкой лодкой, грозой осетров и белуг. Но постепенно лодка истерлась и состарилась, и ее не раз просмоленное днище все чаще начало пропускать фонтанчики воды. Тогда лодку отвели на мелководье и поставили на прикол – пусть доживает до зимы, а там для ремонта какого-нибудь или для чего прочего сгодится... Потом лодку нашел Петр, и она стала домом на воде. Ведь их дом, будь он на песке или на воде, это прежде всего любовь.

Да, когда любовь, обрывки старого паруса надежно защищают от ветра и дождя, полусгнившие доски превращаются в незыблемую опору, а неистребимый запах рыбы и дегтя благоухает слаще розовых садов...

– Какие... плечи удивительные у тебя. Нежные... Но в них есть сила. Вот здесь... Сними... – Он шептал, словно хмелея, а его руки обнимали, окольцовывали, ласкали отзывчивое девичье тело.

– Не надо, – шептала Полина. В такие минуты они старались почему-то разговаривать шепотом. – Поцелуй меня. Милый мой. Милый. Ты... Все для тебя... Лодка закачалась... Нет, это голова кругом пошла... Мать хватится! Родной мой!.. Мой...

Поздняя ночь давно уже надвинулась со всех сторон, созвездия заняли на небе свои извечные места, последняя дневная рыбина всплеснулась где-то на глубине, последний запоздалый работник покинул плот. Громадные острова камыша – одни из главных наводных ориентиров для зоркого рыбацкого глаза – незаметно слились с прохладной темнотой. А два разгоряченных юных тела все не хотели отдалиться друг от друга, все не могли напитаться и надышаться друг другом. Распущенные косы девушки временами взлетали и тут же падали на ее голую спину, и, свободные, спадали на лицо юноши, и светили влюбленным вместо снопов лунного света. Что-то святое, как в воде, было в их жадных, детски-неумелых ласках. Казалось, старая лодка тихонечко постанывает от своих не залеченных ран.

– Убежим с тобою, Полина.

– Куда ж бежать-то? Везде одно и то же. Жизни нам нигде не будет. На горе на свое я тебя встретила и полюбила... Пропаду теперь. Мать меня со свету сживет...

– К отцу в ноги упаду. А не то – уйдем с тобой свою судьбу искать. Отца богатство душит, властью кичится, а мне того не надо. Матушка нам поможет, откроюсь ей.

– Боязно мне...

– Знамо, боязно...

Но и матери не открылся Петр. Да и чем бы могла она ему помочь? Сама забитая, испуганная, разве вырвется она под старость из несчастливой своей супружеской жизни? Как всегда бывает, все решил случай. Случай страшный, не приведи бог никому... Заканчивалась осенняя путина, подступали лютые холода. С утренней до вечерней темноты резалки работали на плоту, а между тем с севера задул суховей, принялся кидать с пепельных холмов пригоршни мутно-желтого песка. Эта колючая пыль обжигала, обдирала лицо, проникала под одежду, забивала дыхание. Полина изнемогала: труд на плоту стал казаться ей непосильным, казарменная пища – отвратительной. Да и что это была за пища! Калмыцкий чай сильно пах веником, затируха из муки с воблой не шла в рот, черный хлеб казался горьким.

– Девка-то доходит, – шептала Ульяне Лушка, напарница.

– Ничто-о, крепкая. Вон какая гладкая, грех жаловаться!

Сказала Ульяна и сама призадумалась над своими словами. С чего бы это девке в теле быть? Всегда была моща мощой, а тут на каких хлебах поправляться? И в тот же вечер грянул в казарме великий крик – догадалась мать, отчего Полина раздобрела, отчего не сходятся на девичьем стане белые штаны, что все резалки носили... И от этого крика, от своего позора кинулась Полина бежать – в морозный, воющий песчаный буран. А из казармы рвался крик Ульяны:

– Батюшка, Илья Фомич! Да останови ты ее, сгинет ведь в песках!

Но никто не смог догнать быстроногую, хоть и измученную девушку, пропала она в серо-желтых завертях, и никогда больше мать с отцом не видели ее...

А прибежала она под высокое крыльцо дома Быковых и остановилась, задыхаясь. Домик-времянку Никифор Петрович темными словами ругал, на скорую руку строили, не потрафили вкусу купца. Ну да для промысла сгодится. А Полине жилище Быковых роскошными хоромами казалось, посмотрела она в окно – а там светло, и чисто, и мебели невиданные стоят, и посуда в горке огнем сверкает... И Петра своего ненаглядного увидала – сидел за столом, покрытым скатертью, склонился над книгой. Сам хозяин там же сидел, только не книга перед ним была, а графин и стакан. Пил Быков, говорил Быков горячо, пристукивал кулачищем по бархатной, с кистями скатерти. Куда было девке деться, как не к милому? А к милому-то нельзя, погонят. Все же осмелела, взяла горсть песка и кинула в окошко. Никто за стеклом и головы не повернул – громко воет ветер, и он тоже песок в окно кидает. Да и Никифор Петрович не вполголоса речь свою ведет... Но все же что-то толкнуло Петра посмотреть в окно – а там среди завихрений песчаных и снежных любимая его стоит... Нашел в себе силы пожелать доброй ночи батюшке и выйти из комнаты, а там тихой сапой на крыльцо, да еще завернул в кухню, набросал какого-то едова в лукошко, воды налил в штоф.