Когда Александр вернулся к столу, его отсутствия никто даже не заметил. Он и сам удивился, когда, посмотрев на старинные, отцовские еще, серебряные часы-луковицу, обнаружил, что прошло не более пяти минут. Он еле дошел до лавки, застеленной каким-то тряпьем, без сил упал на нее и тут же провалился в сон.

За окнами еще только рассвело, когда Александр почувствовал, как кто-то трясет его за плечи.

— Александр Васильич, вставайте! Беда…

Он открыл глаза, увидел склонившееся над ним лицо Васьки Смыслова — того самого, который вчера в церкви только усилием воли удержался, чтобы не перекреститься на иконостас. Видать, не совсем пропащая душа… Сейчас он выглядел совершенно растерянным, как ребенок. Над губой повисли крохотные капельки пота, и в бледно-голубых глазах под белесыми бровями плескался страх.

— Что случилось? — спросил Александр вялыми, непослушными губами.

В голове будто колокол гудел. События вчерашней ночи казались чем-то далеким, призрачным, почти нереальным… Да и было ли это на самом деле?

— Комиссар… Пойдите, сами посмотрите.

Ага, значит, все-таки было. Ну, теперь — только держаться, не выдать себя! Александр встал, взъерошил волосы пятерней и сказал, стараясь, чтобы голос его прозвучал спокойно:

— Ну, пойдем! Показывай, что там стряслось.

Кривцов лежал лицом в луже посреди двора. Сейчас, при свете дня он выглядел таким маленьким, слабым, беззащитным… Его ноги в хромовых сапогах почти детского размера раскиданы в стороны, руки со скрюченными пальцами вцепились в землю. Видно, что в последний миг своей жизни он пытался встать — и не смог.

Глядя на дело своих рук, Александр почувствовал, как тошнота подступает к горлу. Но — ничего не поделаешь, этот спектакль придется играть до конца.

— Ну, и как это произошло? — строго спросил он.

— Да как… Обнакновенно, — пробасил рослый парень, имени которого Александр так и не запомнил, — выпимши был сильно, вышел по нужному делу, да, видать, и сковырнулся. Блевотина кругом опять же… Много ли ему надо было? Соплей перешибешь.

— Что будет-то, а? Что будет? За пьянку из чеки погонят… — выдохнул Васька.

Александр обвел взглядом лица своих спутников. Все они выглядели бледными, помятыми после вчерашней ночи, но главное — потерянными, как овцы, оставшиеся без пастуха.

— Значит, так, — твердо сказал он, — старший над вами теперь я. Комиссар умер скоропостижно, ночью… Сердце отказало. Геройское сердце. Поняли?

Парни послушно закивали. На лицах их отразилось видимое облегчение. Видно было, что покойного Кривцова никто особенно не жалел, все озабочены в первую очередь собственной судьбой.

— Похороним его прямо здесь. Деревенским скажите, пусть могилу выкопают, гроб там, все как положено. Смыслов! Гривенко! Под вашу ответственность. Поняли? Выполняйте. А мы, — Александр обернулся к остальным, — идем сейчас в монастырь. Изымаем, что положено, и уезжаем отсюда! Сегодня же.


По дороге он думал, как легко оказалось узурпировать власть в их маленьком отряде. Все-таки мастерство не пропьешь, как говаривал старый сапожник Савельич, который когда-то латал его сапоги и шил сестрам первые бальные туфельки. Сколько лет прошло с тех пор, как он командовал солдатами на фронте, а теперь эти парни, которые в любой момент могут застрелить его без суда и следствия, покорно кивают и только что честь не отдают. Сделают все в лучшем виде, можно не сомневаться! Им главное — чтобы приказ был.

В церкви шла пасхальная заутреня. Там толпились женщины в платках, лохматые мужики, старухи, дети… На лицах этих людей было общее, удивительно радостное выражение, словно на краткий миг все они вырвались из своей скудной и тяжелой жизни, чтобы хоть краешком прикоснуться к чему-то светлому, вечному… Александр и его спутники не посмели войти внутрь, остановились в дверях.

— Где твое, смерте, жало, где твоя, аде, победа? Воскресе Христос, и ты низвергся еси. Воскресе Христос, и падоша демоны. Воскресе Христос, и радуются ангелы. Воскресе Христос, и жизнь жительствует. Воскресе Христос, и мертвый ни един во гробе; Христос бо восста из мертвых, начаток усопших бысть. Тому слава и держава во веки веков, аминь, — неслось с алтаря.

Александр слушал эти слова, памятные с тех пор, когда ходил в церковь еще гимназистом, и чувствовал себя таким одиноким, несчастным, потерянным… Почему так получается, что ради благого дела приходится иногда совершить настоящее злодейство? Где та мера добра и зла, что способен осознать человек? Где грань, за которой они меняются местами?

Он думал — и не находил ответа.

Служба кончилась. Отец настоятель вышел на крыльцо и устало сказал:

— Вот и все, господа чекисты. Делайте свое дело.

Александр с болью в сердце видел, как оклады икон и серебряные чаши упаковывали в рогожные мешки и сваливали на телегу, как у монаха, что вызвался зачем-то помогать им, слезы стекали но щекам и висели, как капель, в седоватой, спутанной бороде… Храм сразу показался каким-то пустым и словно бы осиротевшим. Какая-то старушка в черном платке торопливо перекрестилась и плюнула вслед:

— Ишь, антихристы! Пропасти на вас нет…

Настоятель остановил ее:

— Молчи, раба Божья. Сказано в Писании — не осуждай ближнего своего… Христос терпел и нам велел.

Когда со сборами было покончено, Александр повернулся к нему:

— Прощайте. Не поминайте лихом… Если можете, конечно.

Отец настоятель помолчал недолго, глядя ему в глаза, словно читая в них некие знаки, ведомые только ему, и сказал:

— Прощайте. Мы будем молиться за вашу душу, чтобы Господь просветил и наставил вас.

— Молитесь лучше, чтоб Он простил меня, — тихо ответил Александр.

«Так случилось, что я, давши самому себе клятву никогда не поднимать оружия против ближнего, стал виновником убийства. Хоть Кривцов был отвратительным человеком, но смерть его и по сей день тяжким грузом лежит на моей совести. Я ушел от земного суда, за это мне, вероятно, придется держать ответ перед иным, высшим Судьей… Некоторым оправданием мне может послужить только то, что поступком своим я предотвратил другое, гораздо более тяжкое злодеяние.

Вернувшись в Москву, я сдал конфискованные ценности под расписку — и тут же подал заявление об увольнении».

Максим опять потянулся за сигаретой. А ведь все-таки молодец Саша Сабуров, ей-богу, молодец! Сколько тогда расстреливали священников и монахов — никто не считал, и оставшаяся еще старая интеллигенция молчала по своим норам, боясь хоть слово сказать против, а вот он — не побоялся. И не только сказать…

Может быть, и правда в смутные времена, когда закон перестает действовать или превращается в кистень для неугодных власти, остается только полагаться на свою совесть — и действовать, как она подсказывает тебе? Или это — еще одна ловушка Короля Террора? Ведь в любом конфликте каждый считает себя правым, и даже большевики искренне полагали, что не людей убивают, а наводят порядок в стране, руководствуясь революционным правосознанием!

Где та грань между добром и злом, за которой они меняются местами? Кто знает… Александр Сабуров решил этот вопрос по-своему, и только Бог может быть судьей для него.

«Время шло, и жизнь в стране понемногу налаживалась. После того как очередной директивой была провозглашена новая экономическая политика, открывшая свободу частному предпринимательству, словно по волшебству повсюду стали появляться новые магазины, кафе, рестораны… Полки заполнились невесть откуда взявшимися продуктами, о которых мы успели забыть за долгие голодные годы.

Следующая страница моей трудовой биографии оказалась воистину загадочна — я был назначен „заведующим секцией эстетического воспитания мофективных детей“. Слово это ныне совершенно вышло из обихода, но в первые годы революции появилось много таинственных терминов… Так, „мофективный“ — означало „морально дефективный“, под это слово подходили и малолетние преступники, и просто беспризорные дети, выброшенные на улицу голодом и войной.

Мы долго разрабатывали проект „опытно-показательной колонии“, где малолетних правонарушителей можно будет воспитывать в духе творческого труда и всестороннего развития, обсуждали, как действуют на нервных детей яркие краски, влияет ли на коллективное сознание многоголосая декламация и что может, дать ритмическая гимнастика в борьбе с детской проституцией…

Несоответствие между нашими дискуссиями и реальной жизнью было вопиющим. Я занимался обследованиями исправительных заведений, приютов, ночлежек, где ютились беспризорные. Мне пришлось составлять доклады, где речь шла не о ритмической гимнастике, а о хлебе и ситце. Я ходил, требовал, писал бумаги, но большая часть моих усилий оставалась втуне, погрязая в пучине бесконечных заседаний.

Казалось чудовищно несправедливым, что где-то сверкают огни, сияют витрины, звучит музыка, люди в дорогих костюмах с нарядными дамами пьют вино и небрежно бросают пачки червонцев, а совсем рядом по улицам бродят грязные, голодные, никому не нужные дети. Они попрошайничают, воруют, дерутся жестоко, по-взрослому, калеча и убивая друг друга. Мальчики идут в банды, становясь подручными взрослых преступников, а девочки превращаются в предмет гнусной торговли…

Скоро я вовсе перестал видеть какой-либо смысл в своей работе. Одна-две показательные колонии существовали в виде „потемкинских деревень“, а остальные представляли собой учреждения с тюремным режимом, откуда воспитуемые сбегали при первой же возможности — и вновь возвращались на улицу».

Время давно перевалило за полночь, но Александр никак не мог уснуть. Сначала казалось, что мешает звяканье посуды на кухне и голоса соседок, помешивающих что-то на своих примусах — квартира ведь давно стала коммунальной, и пришлось жить бок о бок с совершенно чужими людьми! — но сейчас дом, гудящий день-деньской, словно потревоженный улей, давно угомонился, а он все лежал, уставившись в потолок, и думал.