Старшие мои товарищи сперва немного чуждались меня — ведь студентом в экспедиции был я один, а они уже закончили университет! — но постепенно привыкли, тем более что я очень старался не отстать от них и не боялся тяжелой работы. Даже успел подружиться с серьезным, вечно задумчивым Андреем Мерцаловым, которого в университете прозвали Сократом за высокий лоб и поистине энциклопедическую эрудицию, а это дорогого стоило…

Но главное — Конни была рядом, каждый день, каждый час! Поначалу она дичилась меня немного, но я постоянно чувствовал на себе ее взгляд — влажный, вопрошающий, будто ждущий чего-то. Мало-помалу напряжение между нами пропало, и вскоре она стала со мной так проста и сердечна, что иногда мне казалось, будто я знаю ее всю жизнь.

Чаще всего она была весела, как птичка, охотно рассказывала о гимназии Брюхоненко на Кисловке, где училась, о подругах и классных дамах, о своей гувернантке мисс Дженнерс — особе придирчивой и педантичной, но доброй и искренне привязанной к воспитаннице. Она-то и придумала звать ее Конни… „Like as my lovely niece!“[4] — часто повторяла она, показывая фотографическую карточку девочки в кружевном платьице с белокурыми кудряшками до плеч. Конни привыкла к этой девочке с детских лет, как привыкают к картине, висящей на стене, и немало удивилась, когда мисс Дженнерс получила известие о том, что ее племянница вышла замуж за офицера-артиллериста и уехала в Индию. Кажется, и тетушка была удивлена не меньше…

„Бедная мисс Дженнерс! — говорила Конни серьезно, как взрослая. — Теперь у нее нет никого, кроме нас“.

Порой я видел, что в глубине ее глаз притаилась печаль — когда Конни вспоминала о маме. Мария Михайловна, урожденная баронесса фон Мекк, красавица, талантливая пианистка, умерла от чахотки пять лет назад, и теперь отец надышаться не может на единственную дочку, не отпускает ни на шаг, и даже вот на раскопки берет с собой.

В экспедиции она трудилась наравне со всеми и очень сердилась, если кто-нибудь пытался говорить с ней снисходительно, как с ребенком, или, упаси бог, усомниться в ее знаниях и навыках.

„Я вам не кисейная барышня! — говорила она, и глаза ее сверкали от гнева. — Это вы Тургенева начитались!“

И верно — в археологии Конни разбиралась не хуже многих дипломированных специалистов. К тому же никто лучше ее не умел работать с древней керамикой. Каким-то внутренним чутьем она умела угадывать первоначальную форму сосуда — сначала сосредоточенно смотрела несколько минут на груду черепков, потом ее ловкие пальцы уверенно складывали их, словно детскую игрушку — головоломку, и возникала ваза или кувшин с орнаментом…

Тот день, 1 августа, который потом войдет в историю как поворотная дата, начался совершенно обычно. Тогда ничто еще не предвещало, что и я, и мои товарищи, и сама Россия доживают последние часы мирной жизни».

Как всегда, с самого утра археологи вышли к раскопу и взялись за привычную работу. Скоро произошло событие выдающееся — под слоем земли и песка обнаружилась древняя плита с барельефом. Самое удивительное, что вышло это совершенно случайно. Близорукий, неловкий Яков Горенштейн, получивший прозвище Яша на колесах из-за своей странной походки — при каждом шаге он как будто перекатывался с пятки на мысок, и выглядело это куда как комично! — оступился возле раскопа и упал, обрушив за собой целое облако песка и пыли.

Пока профессор Шмелев строго выговаривал ему за оплошность, чуть было не погубившую плоды трудов за целую неделю: «Вы же могли культурные слои смешать, как вы не понимаете!», Яша уныло кивал и переминался с ноги на ногу. Саше даже жаль его стало. Все знали, что Яшин отец — банкир, баснословно богатый, но сына снабжает деньгами крайне скупо из-за того, что слишком уж странную и неподходящую профессию выбрал себе непокорный отпрыск. Ну, закончил бы коммерческое училище, чтобы войти со временем в семейное дело не мальчишкой, чудом вырвавшимся за черту оседлости, а образованным человеком, на худой конец — стал доктором или адвокатом, но археология… Разве ее можно мазать на хлеб?

В Москве Яша жил в мансарде, снимая маленькую комнатку у вдовы-чиновницы, питался нередко одним чаем и хлебом с ливерной колбасой, но учился упорно, все дни и ночи напролет. С малых лет он знал о «процентной норме», о том, что иудею, чтобы получить достойное образование, нужно знать гораздо больше, чем православному. Теперь, в неполные двадцать три, у Яши астма и очки с толстыми стеклами, при ходьбе он сильно сутулится и нелепо размахивает руками, говорит в нос и смешно картавит… Несколько раз его уже чуть не побили охотнорядские мясники, но товарищи отстояли. При всех своих чудачествах, Яша — человек редкого ума и доброты, с очень мягким и незлобивым характером.

В городе его неловкость еще не так бросается в глаза, а здесь, на раскопках, среди великолепия природы, мало затронутой человеком, он выглядит как хилое оранжерейное растение, зачем-то высаженное в степи, и служит постоянной мишенью для шуток своих товарищей. Надо признаться, что далеко не всегда шутки эти бывают совсем уж безобидного свойства! Третьего дня, к примеру, спрятали его очки… Яша искал их, натыкаясь на все предметы, едва не сбил палатку и выглядел таким несчастным и потерянным, что Саше стало стыдно и он вернул ему пропажу. И сейчас, пока профессор распекает его, Яша полон раскаяния за свою оплошность, но разве он виноват?

И вообще — жизнь устроена несправедливо! Почему кому-то от рождения достается привлекательная наружность, здоровье, ловкость и грация, а кому-то — нет? Можно сделать карьеру, нажить капитал, многого достичь собственным трудом и талантом, но Яша Горенштейн так и останется навсегда таким — с сутулыми плечами, подслеповатыми глазами, которых почти не видно за стеклами очков, нелепой катящейся походкой…

Занятый такими мыслями, Саша машинально отбрасывал песок и землю от края раскопа, обрушенного злосчастным Яшей. Вот ему показалось, лопата наткнулась на что-то твердое, как будто там уже не песок, а камень… И слишком ровный камень! Саша присмотрелся повнимательнее — да так и ахнул. Из-под песчаной осыпи, словно сквозь толщу времен, проглядывали контуры гордых профилей бородатых мужчин в высоких шлемах, высеченные на сероватом камне.

— Посмотрите, профессор! — крикнул он, и Шмелев, забыв про Яшу, кинулся к нему.

— Осторожнее, осторожнее! Бросьте вашу лопату, вы же археолог, а не землекоп!

Скоро возле находки столпились все сотрудники экспедиции. Бережно, как драгоценность, отчищали они ее от земли и песка, и скоро их взглядам предстала массивная, тяжелая плита аршина три высотой и два — шириной.

Отполированный сероватый мрамор был как будто намертво вмурован в неровную скальную породу. То ли служила она когда-то обелиском, то ли иным каким-то памятным символом… В лицах воинов, изображенных на камне с удивительной тщательностью, прослеживалось явное сходство, только один был постарше, а другой — совсем молодой. Профессор Шмелев немедленно выдвинул предположение, что это портреты Скилура — одного из последних царей скифской династии, и сына его Палакка.

В общем, ясно было только одно — работы предстоит непочатый край. Шмелев уже прикидывал, в какую сторону надобно расширять прорытые шурфы, на какую глубину копать, чтобы находка могла предстать во всем своем великолепии, и — кто знает? — не была ли найденная плита всего лишь частью древнего сооружения?

Приват-доцент Ященко пришел в радостно-благодушное расположение и в который раз принялся рассказывать историю о том, как было обнаружено место древнего скифского поселения:

— Все-таки как много решает случай! Представьте себе, однажды — а было это давно, в 1827 году! — известному любителю древностей по фамилии Салтан-Крым-Гирей на глаза попалась груженная камнем подвода, спускавшаяся от урочища Керменчик, где тогда брали камень для строительных нужд. По чистой случайности этот любознательный человек (а звали его Александр Иваныч, и был он по крови потомком крымских ханов, а по духу — истинно русским дворянином в лучшем смысле этого слова) обратил внимание на две плиты — на одной было высечено изображение всадника, а на другой — надпись на древнегреческом языке. Он-то и написал о своей находке в Московский университет. А теперь вот — извольте видеть! — царь Скилур собственной персоной! О нем еще Страбон[5] писал!

Ященко говорил быстро, возбужденно:

— Изображения на барельефе и на монетах из Ольвии — удивительное сходство, просто одно лицо… Да вы посмотрите, посмотрите внимательно! Фигуры отражают черты нового натурализма, явственно прослеживается влияние Рима. Это открытие, господа, настоящее открытие! Поздравляю вас, коллеги!

За работой весь день прошел незаметно, даже пообедать не успели толком. Уже вечерело, и легкий прохладный ветер дул с моря, когда профессор отправился в свое скромное обиталище, чтобы описать находку и составить подробный отчет для Исторического общества.

Ященко, по обыкновению, уехал на станцию за почтой. Как ни взволновала его неожиданная находка, но привычке своей он изменить так и не смог. Только теперь Саша понял, что добрейший приват-доцент отправляется на станцию каждый день отнюдь не ради того, чтобы развернуть свежую газету и прочитать что-нибудь о франко-русских симпатиях или о злодейском убийстве вдовы Чекмаревой, повергшем в ужас все купеческое Замоскворечье. Вовсе не желание узнавать незамедлительно обо всем, что происходит в мире, руководило им, но страсть совсем иного свойства…

Ященко ждал письма от какой-то особы женского пола. Саша сам видел, как из его сумки-планшета выпала фотографическая карточка юной барышни с гладко зачесанными назад русыми волосами и строгим, неулыбающимся лицом, видел, как быстро и бережно подобрал он снимок, поспешно спрятал его обратно, да еще по сторонам оглянулся — не заметил ли кто?