— Выпьем, Марта?

— За искусство!

— За него, проклятое.


— Ну как ты, как ты вообще?

— Две трети написала, но надо ввести еще одну сюжетную линию, а то плоский текст получается.

— Мааарта, я вообще говорю. Как муж?

— Нормально, только работает много. В начале марта должен уехать на несколько дней, буду скучать.

— Так ты поэтому планировала на четвертое встречу с тем парнем из жж? Чтобы не страдать слишком сильно?

— Ты же знаешь, я женщина честная, если схожу на свидание, сразу мужу расскажу, расстрою человека. Для всех будет лучше, если он в это время окажется далеко-далеко и у меня чисто технически не возникнет возможности признаться.

— А телефон на что?

— У меня не настолько суровая совесть, чтобы звонить и сообщать ненужные подробности.

— Кстати, парень-то вообще объявлялся? В комментариях что-то не вижу его.

— Он мне в почту писал, так, ничего особенного… а недавно повесил пост под замком специально для меня, с картинкой. Хочешь, покажу?

— Подожди, сейчас ноут принесу… Так, вот… нашла. Нету ничего.

— Естественно, ты же не в друзьях у него. Я должна под своим именем войти… Ой, я уже окосела, набери marta-ketro и введи «костер» в английской раскладке.

— Ха, «котенок для Марты». Странный все-таки мужик, кошечки — это слишком по-женски.

— Он же знает, что я полосатеньких предпочитаю… Выпьем еще?

— Любишь ты красавчиков, а что в них толку? Самолюбование сплошное.

— Можно подумать, ты не любишь. Сережа был очень даже ничего, насколько я помню.

— После него и остыла… Знаешь, они какие-то все несчастные. Вроде как отрабатывают за прошлую жизнь. Уж не знаю, что там с ними происходило, но кажется, будто из них что-то важное вытащили, и живут они опустевшими красивыми оболочками. Напуганные в глубине души, потерянные. Без стержня.

— Ну, стержень-то…

— Дурочка, я не про то. В сердце у них изъян, ни любить, ни хотеть толком не умеют. Я о настоящей страсти говорю, а не о похоти. Секс один на уме, тело горячее, сердце ледяное.

— Руки-то хоть чистые? А то даже в коммунисты не возьмут…

— Таких не берут в космонавты. Налить?

— Капельку.

* * *

— Но, согласись, за секс можно многое простить.

— Если без любви, для одного тела… Он, бывало, лежит на диване… ничего не делает, просто лежит, смотрит, ни одной мысли на роже, но при этом весь — красота. Вот как повернется, как волосы упадут… в постели главный секс был знаешь в чем? Не как он там то и это, а в конце, знаешь голову запрокинет, а потом опустит, глазищи сиииние раскроет и в лицо посмотрит, и прядь упадет светлая…

— …или темная…

— Светлая. У него были русые волосы, каре такое до плеч, с длинной челкой. Не лысел, паразит, долго, до сорока. Как теперь, не знаю, давно не видела.

— А хотела бы?

— Нет. Не знаю. Нет. Если он меня молодую бросил, то теперь-то уж чего. Для него молодое тело было важнее всего.

— Понятное дело.

— Не скажи, не скажи. Когда с человеком сердцем переплетешься, о теле не думаешь.

— Не знаю ничего, не специалист я по сердцам.

— Безобразие — при «совке» писателей называли, помнишь, инженерами душ…

— При «совке» вообще много пошлостей говорили… А я не настоящий писатель, ты же знаешь. А именно что инженер. Сантехник, причем паршивый. Пришел, разобрал, языком поцокал и снова собрал. И ушел. Мне, кстати, домой пора.

— На дорожку?

— Ты что, я до метро не дойду.

— А тортика, тортика-то забыли!

— И к лучшему, я на диете, и чего-то не худею ни фига.

— Хоть с собой возьми кусочек, мужу отдашь.

— Спасибо, он будет счастлив. Эй, куда столько…

— Давай-ка я тебя провожу. Ой, я пьяная…

— Может, ну его, сама дойду?

— Не, Чапку надо вывести. Сейчас оденусь, погоди…

Вот оно что, Ленка скучает по Сереге… Интересно, она знает, что мы с ним… Но это было так давно и совсем случайно. Мужик ни одной юбки не пропускал, а схема всегда одна: какое интересное лицо, давай напишу твой портрет, ну хоть пару эскизов для картины сделаю, у меня такой замысел, такой замысел… А Ленка рядом стоит и кивает как дура. Он под этот «замысел» в мастерскую всех знакомых девок перетаскал. А ей втирал, что любит красоту в чистом виде, желает любоваться и запечатлевать на холсте, а не обладать. Не знаю, как с другими, а у нас творческая часть закончилась одним карандашным наброском, а потом он подошел позу поправить, голову, говорит, чуть поверни, вот так, вот так, вот так… Ленка все правильно помнит — и про глаза синие, и про светлую прядь, не но себе даже стало. Слава богу, что у нас тем разом и ограничилось. Все-таки совести у меня немножко оставалось. Когда они развелись, через полгода примерно, у меня даже в мыслях не было Сережу подбирать. Тем более я уже в другом романе по уши увязла…

«Были они смуглые и золотоглазые»

Красота — это последнее, что остается в моем сердце после любви.

Иногда он звонит, и я вспоминаю, как десять лет, десять августов назад я целовала его коньячного цвета плечо через прореху в драной тельняшке. Помню, что плоть была соленой от моря, волосы — русыми, ночь — южной, а руки, еще полчаса назад трогавшие звонкую кожу дарбука, руки были большими, с тонкими беспощадными пальцами. Я вспоминаю его, тогдашнего, и говорю ему, нынешнему, — нет, не могу. Потому что он тоже помнит сорокакилограммовое тело, сияющее лицо, длинные выгоревшие пряди. Чтобы мы, тогдашние, могли вечно соединяться в заповедных можжевеловых лесах, мы, нынешние, не должны встречаться. Чтобы те золотые волосы по-прежнему смешивались на ложе из облаков и солнца, на обычных белых подушках его холостяцкой квартиры не должно оставаться наших — моих, темных, и его, седеющих.

Впрочем, дело не в том, что мы стареем. Другой мой милый почти не меняется. Может быть, чуть скучнее голос, прическа короче, в одежде более синего, чем зеленого, и, пожалуй, глаза, глаза опустели без моей любви. Каково мне видеть его, чужого? Да примерно так же, как ему видеть меня, разлюбившую. Мы непоправимо подурнели друг для друга. А я, как собака, тоскую без его красоты. По нему — ни капли, только по красоте мужчины, которого я любила. Иногда мы встречаемся и не испытываем ничего, кроме желания поскорее разойтись. Я убегаю, но напрасно, этой ночью мне все равно приснятся фиолетовые молнии, его вдохновенное тело, его пот на моей коже — и я проснусь, задыхаясь от любви к тому, чего на свете нет.

6. Лена и ее прошлое

Она подозревала. Впрочем, она подозревала его всю жизнь. Еще двадцать два года назад, когда отец пригласил домой «лучшего ученика», Лена едва посмотрела и сразу поняла — бабник. Медленная улыбка, прямой взгляд, ни одного лишнего жеста и слова, но ясно, что только протянет руку, и у любой женщины ослабеют колени, она падет к его ногам, теряя голову и превращаясь в груду мягкой взволнованной плоти. Лена не любила свое тело, слишком крупное и рыхлое, на ее вкус, поэтому заранее с отвращением представила себя, разомлевшую и отвергнутую. Что-то вроде прививки против жалкой стародевичьей влюбленности, приступ которой грозил накатить, пробудь она рядом с этим красавцем еще немного. Поэтому она просто кивнула и ушла в свою комнату.

Разумеется, назвать Лену старой девой мог только неумный и злой человек — в двадцать пять она была чуть полновата, очень свежа и давным-давно женщина. Но несколько коротких и неудачных связей убедили ее в собственной непривлекательности, и она думала о себе гораздо хуже, чем любой самый желчный враг. Сейчас это называется заниженной самооценкой, а тогда скромностью и застенчивостью, и отец, мечтая о внуках, не реже раза в месяц приводил ей нового кавалера. Лена фыркала, издевалась над «женихами», а после их ухода скандалила с родителями и плакала злыми слезами. Но сегодняшний кандидат выглядел так, что не только пикироваться, а и смотреть на него долго нельзя, нужно бежать, бежать.


Они поженились через три месяца, через год родился Алеша, еще через пять один за другим умерли мама и папа, и молодая семья осталась в большой квартире, но почти без средств к существованию — родительские связи и накопления исчезли. Сережа брался за любую работу, вплоть до оформления витрин и рисования пошлых интерьерных картинок, много времени проводил в мастерской, которую пришлось перенести в его холостую бирюлевскую однушку: когда тесть умер, студию в центре Москвы конечно же отобрали. Лена пыталась пристроиться к делу, выцарапала у Союза художников небольшое помещение на окраине и открыла галерею. Место неудачное, богатые иностранцы так далеко не забирались, но удерживать его приходилось руками и зубами — любая недвижимость бесценна, а собственная галерея нужна была еще и для того, чтобы Сережа чувствовал себя художником, чьи работы выставляются и продаются, а не просто творческой прислугой у нуворишей. Даже в самые трудные времена он находил время и силы, чтобы писать «для себя». В крошечной жалкой квартирке создавал большие светлые полотна, до краев наполненные легкой красотой, ускользающей каждое мгновение, но остановленной, запечатленной, пленной. Чаще всего он писал женщин такими, как их замыслил бог — нежными и обнаженными. Иногда на картине были только следы и тени, сброшенная одежда, прядь волос или рука той, которая еще секунду назад стояла здесь, смеялась и любила, а теперь уходила, оставляя по себе печаль. Он всегда работал с натурой, особенно любил непрофессиональных моделей за удивительные перемены, которые производило с ними искусство. Когда женщина видела на холсте свою душу, сердце ее переворачивалось.

Так Сережа объяснял Лене, и она, стараясь помочь, уговаривала всех знакомых девушек позировать ему.