Наступила весна – невероятная, сумасшедшая. То ли я отвык от харьковского тепла, то ли в этом году природа действительно отыгралась по полной. Часто, оставаясь один, я садился в машину и уезжал за город – к зеленым, словно нарисованным гуашью полям. Никогда не замечал в себе страсти к пейзажам, но сейчас мне все чаще хотелось дышать этим всем, будто я изголодался по воздуху, по пространству вне города, по свободе. Так крепко я был заперт в собственной голове с не нужными никому, кроме меня, чувствами. Однажды я набрел на кусты сирени, и одного вдоха было достаточно, чтобы закружилась голова, – аромат сирени всегда ассоциировался у меня с Леной. Черт знает почему, может, это какие– то женские хитрости, духи или гель для душа. Иногда я лежал, уткнувшись в ее затылок, и долго пытался разобрать букет запахов на ее коже и волосах – легкий аромат мускуса, нотка сандала, сладкая ваниль. «Что из этого твое, – думал я, – что на самом деле твое, что скрывается под всем этим?» Но когда я целовал ее, то чувствовал только сирень. Я даже прозвал ее шутя Сиренкой, и это было единственное прозвище, против которого Лена не возражала. Не сдержавшись, я сорвал несколько веток, сел в машину и поехал к Кире. Я думал о том, как попрошу Соню поставить ветки в вазу, как придет Лена и увидит этот дурацкий букет, и поймет, что он был собран для нее. Непонятно, на что я рассчитывал, конечно, но я меньше всего думал о том, как она однажды окончательно перестанет уважать меня за мою слабость. Возможно, потому, что в глубине души я знал – она никогда не станет меня осуждать за то, что я люблю ее.

Я совсем не был готов к тому, что дверь мне откроет Лена. Смущенно улыбаясь, она объяснила, что Кира и Соня ушли в кино, и пригласила меня зайти и вместе их подождать. Мы оба испытывали неловкость, как все, кто когда-то были вместе, а теперь пытаются дружить. Я протянул ей свой нелепый букет, и она заулыбалась, сразу разгадав намек, но ничего не сказала. Она вообще была на удивление молчалива и задумчива, и мне ничего не оставалось, как, усевшись на кухне, начать расспрашивать ее о работе, общих знакомых, о ее дуэте с горе-гитаристом.

– Нет больше дуэта, – грустно сказала она.

– Почему? Круто же было!

– Ого, а ты слышал, да? – встрепенулась она, смущаясь и в то же время сгорая от любопытства. – И как тебе? Понравилось?

– Интересно мое мнение? – мне льстило ее смущение.

– Ну, ты же музыкант.

– Музыкант из меня, мягко говоря, никакой.

– Ложная скромность, и ты это знаешь. Заметь, что от разговора обо мне мы плавно перешли к обсуждению твоих талантов.

Такая Лена, по-доброму язвительная, была хорошо мне знакома.

– Ладно, давай серьезно. Я был на твоем концерте зимой. Потом не решался, потому что мне понравилось то, что ты делаешь. И в то же время очень обидно, что в этом нет никакого моего участия. В музыкальном плане, – я чуть подумал и, осмелившись, добавил: – И вообще.

– Твое участие больше, чем ты можешь себе представить.

– Например?

– Например, я рассталась со своим гитаристом, потому что он даже близко так хорошо не играет, как вы с Кирой, и не слышит меня так, как слышали вы друг друга. Я провела сотни часов на ваших репетициях. У меня есть четкое представление о том, как должны общаться между собой музыканты. Высокая планка. И на меньшее я не согласна.

Это был мой выход:

– Возьми меня в дело. Я могу писать музыку на твои тексты – в конце концов, мы уже делали это раньше, только для «Умбиликуса».

– Шутишь? – Мне показалось, что она обрадовалась этой идее.

– Лена, ты же меня знаешь, я никогда не шучу. Вообще никогда.

– Знаю, – улыбаясь, протянула она. – Саша, это было бы очень круто, хоть и очень страшно. Я всего лишь стихоплетка, а ты… ну ты – это ты. Рок-группа, консерватория в Германии, все дела.

– Давыдова, – впервые за долгое время я снова назвал ее по фамилии, – еще одна саркастическая шутка по поводу моего образования, и тебе придется умолять вернуться твоего недоделанного Цоя.

И она улыбнулась. Как раньше.

2.12

Она позвонила мне утром следующего дня. И это был первый телефонный звонок от нее за последние бесконечные годы без Лены.

– Да, привет, – мой голос предательски хрипит от волнения.

– Саша, – смеется она в трубку, – надеюсь, я тебя не разбудила? Давай встречаться!

– В смысле? – я не сразу понимаю, о чем она.

– Встретимся давай, говорю! Твое предложение еще в силе? Александр Никольский, согласны ли вы стать моим гитаристом?

– I do, – выпаливаю, не раздумывая.

Так у меня появился официальный повод видеться с Леной. Звонить ей. Приходить к ней домой. Но это было ерундой по сравнению с тем, что она допустила меня к тому, что пишет. Это было круче, чем если бы она пустила меня в свою спальню. В смысле интимнее и ближе. Я видел, как она смущается, принося мне свои стихи и обсуждая неудачные, на ее взгляд, строки. Видел, как неловко ей, когда что-то из написанного ею так или иначе кажется похожим на то, что пережили когда-то мы. Конечно же, я только и делал, что пытался найти в ее текстах что-то относящееся ко мне. Хотя по опыту прекрасно знал, что написанная песня может не иметь ничего общего с реальностью. Но это было нормально для моего состояния – искать эти знаки, чертовы намеки до одурения. И не спрашивать ее ни о чем.

Однажды она принесла новый текст, и, прочитав его, я впервые не смог совладать с эмоциями. Он был написан от руки, что меня удивило. Страница была измята, будто написан он был не вчера – наверняка накануне она решила перебрать старые записи и выловила оттуда что-то забытое, но от этого не менее хорошее. В поисках света я подошел к окну и начал читать про себя:

Собирай свои вещи, твой поезд уходит к утру,

я совсем не шучу, у меня не осталось мотивов,

я протерла тобой в своей жизни такую дыру,

что самой от себя – бесконечно, бескрайне противно.

Может, было бы легче, не будь я по льду ходоком,

не рискуй как в последний, не дергайся, словно связали,

но сейчас даже небо сжимается в каменный ком

и молчит надо мной, будто знает, что я умираю.

Ох, зачем мне слова, все равно ни черта не поймешь,

хоть снимай по слоям с этих губ пересохшую кожу,

просто знай: если ты по-хорошему сам не уйдешь,

нам с тобой никогда и ничем этот мир не поможет.

Полно, все перемолото, выплюнь, утри рукавом,

самым лучшим на свете и тем написали сдаваться.

для чего это с нами случилось – узнаем потом,

но напомни мне больше

ни с кем

никогда

не сближаться.

С каждым словом мне все острее казалось, что эти слова – мне. Не нынешнему, но тогдашнему, которого она прогоняла на мосту. Почти забытые ощущения – злости и обиды на нее – начали клокотать с новой силой. Я дочитал, сложил листок вчетверо, чересчур старательно разгладив сгибы, и наконец повернулся к ней. Видимо, моя реакция была написана у меня на лице, потому что Лена встрепенулась:

– Что, плохо?

– Отчего же? Хорошо. Как всегда.

– Мы, кажется, договаривались, что ты не будешь меня жалеть. Выкладывай. Плохо? Глупо? Это нельзя положить на музыку?

– Можно, все можно. Но у меня один вопрос.

– Ну?

– Когда ты это написала?

Возможно, она повзрослела за эти годы. Стала более сдержанной, менее эмоциональной. Но не настолько, насколько ей бы хотелось. Я видел смятение на ее лице, стыд пойманного с поличным человека. Она протянула руку за листком:

– Ладно, ерунда. Дурацкий текст. Не будем его использовать.

Но я не собирался его отдавать:

– Ты не ответила. Когда ты это написала?

– Прости.

– Ты снова извиняешься, – укоряю ее.

– И буду это делать всегда. Пока ты не перестанешь припоминать мне о том, что было. Саша, если ты все это затеял для того, чтобы лишний раз пристыдить меня за то, как плохо я с тобой обошлась, то, может, не надо? Давай закончим сейчас и оставим дурацкую затею с моими песнями к чертовой матери.

Пришла моя очередь извиняться:

– Извини, ты права. Давай договоримся так. Ты ответишь на мой вопрос, и мы больше никогда не вернемся к этой теме. Обещаю. По крайней мере не по моей инициативе.

– Хорошо. – Тяжело вздыхает: – Я написала это в день твоего отъезда. Я удовлетворила твое любопытство?

– Более чем.

С этого момента любой намек на близость, откровенные беседы и разговоры по душам исчез. Дверь захлопнулась, и мне казалось, что я даже слышал громкий стук. Но теперь я точно знал одно: она любила меня, когда уходила. Ей было так же больно, как и мне. Единственное, что по-прежнему оставалось непонятным: почему она все-таки ушла?

2.13

А репетиции шли своим чередом. С Леной было на удивление легко работать. Она воспринимала критику лучше, чем когда-то Кира. Мы писали хорошие, как мне казалось, песни, и я с удивлением для себя получал немалое удовольствие от процесса, порой забывая, что затеял все это исключительно для того, чтобы вернуть женщину, которую люблю. Дни пролетали как в тумане – я возвращался после репетиции домой и ложился спать. Мне даже не снились сны, так сильно выматывало то, что приходилось проводить с ней рядом несколько часов, не имея возможности даже взять ее за руку. Бывали и другие дни. Когда я злился. Когда она меня раздражала. Это можно было бы списать на обычный рабочий процесс, но я знал, в чем дело. Одно ее слово, одно прикосновение избавили бы меня от напряжения, от этого желания исправлять ее, указывать на ошибки.

Удивительно было то, что я влюблялся в нее заново. Я узнавал другую Лену – талантливую, дерзкую, сильную, самодостаточную. Даже в том, как она стала одеваться, появился вызов. Я в этом ничего не понимал, но ощущал, что передо мной одновременно и та самая девочка, с чьей собакой я гулял в детстве, и совершенно новый человек. Раньше она казалась мне обращенной вовне. Иногда я упрекал ее в том, что она растрачивает себя – на ненужные связи, занятия, слова, мысли. Теперь она была более собранной, сосредоточенной на себе. Казалось, она наконец заглянула внутрь и нашла в себе глубину. Которая, конечно, была в ней всегда. Она даже говорила короче, суше, проще. Но правда была в том, что, встреть я ее сейчас, такую обновленную, другую, я все равно бы в нее влюбился. Она была такая одна на миллион, и в чем это выражалось – я понятия не имел. Но воздух вокруг нее был плотным, и даже ветер дул по-другому в ее сторону.