Я хорошо помню вечер, когда наконец все случилось. Мне было пора идти домой, как вдруг зарядил дождь, и мы остались смотреть кино и болтать о всякой ерунде. Я уходил обычно около полуночи, нашпигованный желанием заняться с ней любовью. Узнать, какая она на вкус, на ощупь, какая она, когда ей хорошо. Шепчет ли она глупости во время секса или плачет после. Сдерживает ли застенчиво стоны или кричит так, что становится немного неловко. Я хорошо изучил ее за годы дружбы, но совершенно ничего не знал о ней с этой стороны и мучился почти болезненным желанием это выяснить. Я хотел ее постоянно, беспрерывно: когда она смеялась и запрокидывала голову, обнажая шею, когда выходила из ванной, замотанная в полотенце, когда случайно мелькала в глубоком вырезе футболки ее грудь – лишь маленькая часть, так, спойлер о том, что могло бы меня ждать, разденься она передо мной, позволь прикоснуться к ней и сделать то, что я успел нафантазировать.

Мы сидели на полу, она казалась мне то ли раздраженной, то ли обиженной, но продолжала слушать мой бесконечный треп, которым я пытался спастись от любой паузы, намекающей на то, что пора переходить от разговоров к действиям. Не знаю, чего я ждал – наверное, явного знака, намека на ее согласие, но его все не поступало, а я боялся, что неправильно толкую ее ласки и прикосновения, выдаю желаемое за действительное. Она сидела на полу рядом, слушая меня, и в какой-то момент приподняла юбку и простым ничего не значащим движением погладила себя по ноге выше колена – как если бы, например, ее укусил комар или заныл ушиб. Доля секунды, и юбка порхнула вниз, прикрыв ноги. Она уткнулась лицом в колени, обвив их руками, а я больше ни о чем не мог думать. Только о том, как я бы сейчас задрал к чертям эту юбку и узнал бы, какая бархатная кожа у нее на бедрах – на их внутренней стороне в самом верху. Одна мысль о том, что я мог бы это сделать, уже возбудила меня настолько, что я понял: я больше не могу ждать. И хотя я миллион раз представлял себе секс с ней даже до того, как она согласилась быть со мной, ни одна моя фантазия не была похожа на то, что случилось после. Я ничего не понимал: кто я, где нахожусь и что происходит. Я сходил с ума от счастья все эти часы, когда она позволяла прикасаться к ней, обнимать ее, целовать, кусать плечи, входить в нее, обладать ею – такой хрупкой, нежной, жаркой, моей Ленкой. Я не раз читал, слышал, видел в кино, что секс может быть чем-то большим, чем физическое наслаждение, но никогда не ощущал этого. Никогда он не был для меня эмоцией, чем-то, что хотелось бы переживать снова и снова именно с этим человеком. Никогда он не был для меня способом сближения, открытием, подтверждением близости. И вот это случилось. Я занимался с ней любовью, не думая о том, нравится ли мне ее тело, достаточно ли ей со мной хорошо, получаю ли я то, ради чего все это затеял. Я прыгнул с самой высокой скалы в мире в океан, и все, о чем я мог думать, это: «Господи, только бы выжить, так хорошо».

Наверное, я был наказан за свое высокомерие. Я искренне считал, что наши отношения идеальны. Что они совершенны. Что мы чудесным образом совпали и будем всегда счастливы, это даже не подвергалось сомнению. Например, объяснял я Лене, нет смысла обижаться на кого-то – в большинстве люди не ставят себе целью причинить тебе боль, просто рассуждают и поступают так, как им кажется правильным и привычным. И если их действия или слова как-то отражаются на тебе, причиняют неудобство или дискомфорт – достаточно отдалиться от этих людей, если уж легко к этому относиться не получается. Но если отдалиться не удается, если этот человек тебе дорог и если ты дорог ему, то достаточно сказать, объяснить, почему тебе больно, почему тебе нехорошо от его поступков, – и он примет это к сведению. Так, мне казалось, должны поступать люди, которые дорожат своими отношениями. Так должны поступать мы, ведь мы любим друг друга, а значит, все просто.

– Понимаешь, – объясняла мне Лена, – иногда бывает обидно не от того, как поступает человек, а потому, что ему все равно, что тебе обидно. Что ему важнее, чтобы ты признал свою неправоту и отказался от претензий, но ему безразлично, что у тебя кошки на душе скребут, что ты задыхаешься от сказанных тебе слов.

– Но если там, на том конце, правота важнее чувств любимого человека – может, и не такой он любимый? Разве это про нас? Разве мне когда-нибудь была важнее моя правота, чем твое спокойствие? – спрашивал ее я. И не кривил при этом душой: для меня все было так ясно и просто, как я и говорил.

Когда Лена плакала, когда замыкалась в себе, когда говорила дрожащим голосом, когда расстраивалась, я знал, что в большинстве случаев ее обиды необоснованны, что в ней говорит страх, женское самолюбие, боязнь того, что я недостаточно ее люблю или недостаточно ею дорожу. Я понимал, почему ей так больно и страшно, и если я мог сделать что-то для того, чтобы она меньше боялась, – я делал это. Сделать ее счастливой для меня было важнее, чем отстоять свое право на поступки, которые могли бы ее ущемлять. Но что, если я мог играть в благородство лишь потому, что Лена действительно никогда не перегибала палку? Она не требовала, чтобы мое время принадлежало полностью ей, не делала попыток залезть в мой телефон или ноутбук, не спрашивала ревниво, кто мне звонит, не обижалась, когда я сутками пропадал в студии или пару месяцев кряду гастролировал, периодически появляясь в ее доме среди ночи, раздевая прямо в коридоре, ничего не говоря и получая то, что я так хотел получить долгие дни без нее.

Насколько порой капризной она могла быть по мелочам – настолько же обстоятельной и взрослой в целом. Я был в ней уверен. Знал, что она не подведет. Что она – моя гавань, мой дом, моя стена, я могу на нее рассчитывать, верить ей и, без сомнения, доверять. И если ради того, чтобы ей было менее страшно, ей, так боящейся потерять меня, хотя это было невозможно, мне нужно было всегда оставлять включенным телефон, или представлять ее на мероприятиях как свою девушку во избежание неловких ситуаций с поклонницами, или звонить ей каждый вечер, где бы и в каком состоянии я ни был, то, черт, это такие мелочи по сравнению с тем, что она меня любила. Она знала меня, как никто другой, – с моими злыми шутками, вспыльчивостью, порой агрессивностью, – и любила, как я думал, именно таким. Она ни разу не упрекнула меня в грубости – хотя я себя в этом упрекал, например когда закрыл ее в комнате во время нашей ссоры. Ни разу в резкости – когда я вступал в конфликты с официантами и мне даже потом было стыдно. Ни разу в глупости – когда я с умным видом рассуждал о том, в чем был уверен, но, как выяснялось позже, ошибался.

– Ты, – говорила она потом, улыбаясь, – наверное, не знал…

И я не обижался, а был благодарен ей за то, как бережно она обращается с моим самолюбием. Я знал, я чувствовал это – она не сомневается в том, что я поступаю правильно. И это делало меня сильнее.

Что же случилось со мной, почему я стал жалок? И могу с изощренной жестокостью оскорблять и отталкивать женщину, ни разу не предавшую меня за то время, что мы были вместе. Лишь однажды она повернулась ко мне спиной – когда вдруг решила уйти. Она ушла, потому что имела на это право, потому что каким бы замечательным я рядом с ней себя ни ощущал, как бы я ни старался сделать ее счастливой, мне это не удалось. Черт, ну почему так сложно – понять, что нужно тому, кого ты любишь? Ты можешь стараться, можешь предпринимать попытки, можешь лезть из кожи вон, выслушивать, уговаривать, ходить вместе к семейному психологу, но не знать, не понимать.

Наверное, я чего-то не понимал. Я не сделал ее счастливой. Но винил все эти годы почему-то ее.

2.7

То ли из вежливости, то ли по старой памяти Кирилл пытался поддерживать со мной общение, но мне казалось, он делает это по инерции. Он даже пригласил меня на свой день рождения. Я порядочно опаздывал – долго подыскивал подарок, перебирая пластинки, находя среди них те, что значили что-то и для нас с Леной, останавливаясь, копошась в воспоминаниях. После ее визита я стал жалким и сентиментальным. Злость, которую я старательно лелеял все эти годы, испарилась. Может, во время поцелуя женщина делится с мужчиной своими гормонами? И пока они не выветрятся, я буду вести себя как молодая кошка по весне? В магазине очередным треком заиграла «Creep» группы Radiohead, и я понял, что мне надо уходить – кажется, я был готов расплакаться. Как девчонка. Как Ленка. С тем простым отличием, что я не плакал больше ни разу с того дня, когда она оставила меня.

Когда я подъехал к дому Кирилла, было слышно громкую музыку, взрывы смеха, все окна в квартире горели. Я представил в этом веселье ее – спокойную, улыбчивую, изредка вставляющую колкие фразы в разговор, но так, что все оборачиваются в ее сторону, ждут ее слов, реакции. А потом вспомнил, как я вышел из ванной, а ее уже не было. Как она ушла, сбежала, наверняка испытав отвращение ко мне, к тому, что могло произойти между нами, не остановись я тогда. Мне захотелось развернуться и уйти прочь, никто и не заметит, что меня нет. Я уже почти решил, как услышал за спиной оклик: «Никольский?»

Этот голос не спутать ни с чьим. Жеманный, резковатый, с легким, но деланным немецким акцентом. Оксана. Какого черта она здесь? Кто бы мне объяснил.

Если за эти годы Лена стала только красивее (как ни неприятно признавать), то красота Оксаны приобрела пошлость. Вначале, когда я только переехал, мы часто виделись. Бесконечные приглашения в выходные на обед с ее отцом, поездки за город, непрошеные визиты в мою комнату в общежитии. Сколько раз она пыталась споить меня, надеясь, что это наконец приведет нас пусть к пьяному, но сексу. Не то чтобы она была мне несимпатична. Где-то мне даже льстило ее неуемное внимание, а также впечатление, которое она производила яркой внешностью, так что только ленивый в баре не подмигивал мне многозначительно, мол, молодец, мужик, смотри, не упусти. Но в то же время меня злило то, что всех цепляет ее шаблонность, идеальные, а оттого не оригинальные, формы. Ее гладкость, безукоризненность, порода ничего не значили по сравнению с красотой, которую я видел в Лене. Та была для меня свертком: разворачиваешь слой за слоем и никак не увидишь сердцевину. Только кажется, что разгадал ее, рассмотрел, больше ничего не удивит, как вдруг в темно-каштановых волосах находишь рыжую прядь. Будто солнце поцеловало в висок. И то, как двигалась Лена, как говорила, как улыбалась – все было по-особенному, так, как умеет только она, в единственном экземпляре. Никто и никогда не напоминал мне ее. Оксану же напоминали тысячи красавиц, проходящих мимо, скучающих рядом в метро, усаживающихся за соседний столик в кафе. Все были на одно лицо, ни одна не была особенной. И только Лену я искал среди этих лиц, а натыкался на однообразие. Со временем визиты и звонки Оксаны сошли на нет, а в последний мой приезд в их дом она даже не вышла из комнаты, но просила извиниться, мол, голова разболелась.