Да, она всегда умела заставить всех вокруг переживать за нее. Хотеть убить каждого, кто хоть словом ее обидел. Это даже умиляло меня: такой беззащитной, маленькой мне казалась хрупкая Лена. Тогда, но не сейчас. Сейчас это слишком похоже на игру, на неуместное кокетство. Сейчас ей не пятнадцать – двадцать восемь, а она строит из себя невинную чистенькую девицу. Тошнит. Сидела потом весь вечер за общим столом в «Доске» и юбку свою разглаживала. И фразы свои мягкие вставляла правильно и вовремя, словно пьесу разыгрывала, читая по ролям. Мне хотелось схватить ее за рукав, вытянуть из-за стола, силой вывести куда-то, где будем только мы вдвоем, и смять – всю такую выглаженную и правильную. Волосы ее спутать, чтобы стала испуганная и слабая и никуда деться не могла от меня, чтобы дрожала и боялась, а не изображала из себя светскую львицу. Если бы она по-настоящему обиделась, закричала на меня у барной стойки, когда я оскорбил ее, заплакала, а не ушла так, будто в очередной раз выиграла, может, тогда бы я не так злился. Может, даже смог бы выслушать ее – настоящую Лену, а не эту запрограммированную куклу. Ведь была же она, черт возьми, настоящей, когда мы были вместе? Смогла же она мне открыться – или я хотел так думать? Черт ее знает. Но схватить за волосы на затылке, и прижать к себе, и измять, уничтожить, в ладонях перетереть – хотелось весь вечер невыносимо. Но нет. Не прикоснусь к ней больше. Никогда. К черту все. Пусть живет, как привыкла. Хорошая пустая девочка. Плевать.

2.3

Роль беззащитной лани, похоже, за эти годы стала ее самым популярным амплуа. Могла бы она, будь не так уверена в том, что я не посмею всерьез ее обидеть, заявиться ко мне как ни в чем не бывало? Другая бы не решилась – но не она. Ей все прощалось, отсюда эта смелость и якобы безобидный напор:

– Привет, впустишь?

– Смотря, куда тебе нужно. На кухню? В спальню? Может, квартиру на тебя переписать?

– Странно ты разговариваешь, Саша. В Германии стал таким гостеприимным?

– А ты в Харькове научилась приходить к людям без спроса? Особенно к тем, кто тебя не ждет.

– Саша, ну давай поговорим, а?

Я смотрю на нее и ловлю себя на мысли, что почти скучал по тому, как она кривляется и канючит, будто ребенок, – я не мог ей отказать, когда она так делала. Сейчас это не вызывает у меня особого умиления, но и, увы, не бесит так, как мне бы хотелось.

– Ох, – сдаюсь я, – тебя легче впустить и выслушать, чем объяснить, почему я не хочу этого делать. Могу сварить тебе кофе. Только говори как можно меньше. Если можешь.

– Да, я помню, что ты с утра не очень разговорчив, – улыбается она.

– Забавно. Я совершенно не помню, какая ты по утрам.

Она хмыкает – словно оценила мою попытку уколоть ее, но даже не подумала воспринять мои слова всерьез. Входит в квартиру, раздевается, проходит на кухню, садится на стул, будто не уходила отсюда никогда, ноги под себя подобрала, улыбается. Что за наглая девчонка, а? Поворачиваюсь к ней спиной и варю кофе – не знаю, что говорить и как себя вести. Меня выводит из себя ее присутствие. Мне нечего ей сказать вслух, но внутри меня кипит масса колких фраз. Сколько еще можно на нее обижаться? Вечность?

– Ты не изменился, Саша.

– Ты уже говорила.

– Повторяюсь, да.

– А ты надеялась, что изменюсь? Кого ты думала увидеть вместо меня?

– Не передергивай. Я думала увидеть тебя, конечно же, и это хорошо, что не изменился. Правда, ты и раньше не был особо любезен.

– Мне уже неинтересно, я так и знал, что будет неинтересно, и вот.

– Послушай, я не собираюсь тебя преследовать и дежурить у подъезда. Я скажу то, что хочу сказать, и уйду. И не буду больше пытаться. Но я не могу молчать…

– О да! Этого ты никогда не умела.

– Саша, хватит. В конце концов, я не собаку твою убила, чтобы разговаривать со мной таким тоном.

– Ты обиделась, Лена? Боже, прости. Только не плачь, – язвлю я и наливаю ей кофе.

Она берет чашку в руки, дует на нее смешно, по-детски, осторожно делает первый глоток и вдруг обреченно, сдавшись:

– Зря я пришла.

– О, наконец-то. – Я, кажется, даже руки к потолку возвожу театрально, – наконец-то до тебя дошло! Я еще вчера предупредил, что мне плевать на все, что ты скажешь, но тебе неймется.

– Да, извини за то, что хочу исправить свои ошибки, – почти вышла из себя она, – извини, что мне стыдно. Извини, что хочу попросить у тебя прощения.

– Не за что просить прощения, Лена. Нечего исправлять. Жги, Лена, нечего спасать. Я не помню, что я был с тобой, я не помню, как это было, и не хочу знать, почему так вышло.

– Если ты ничего не помнишь, то за что меня ненавидишь? Не много ли мне чести?

Ее правда. Было бы все равно – не злился бы. Но я так просто себя не выдам, тоже не лыком шит. Наклоняюсь, опираюсь на стол, приближаясь, чтобы видеть ее лучше. Чтобы и она могла видеть лучше: как она мне противна, неприятна, как я хочу уничтожить ее:

– Потому что ты не нравишься мне, Лена. Вне зависимости от того, что между нами было. Ты не нравишься мне. Мне неприятно не то что видеть тебя – слышать о тебе. Мне хочется тебя стереть. Отовсюду. Чтобы даже запаха твоего не было. Чтобы не помнил тебя никто. Словно не было тебя в моей жизни никогда. Понимаешь? Чтобы тебя не было, Лена. Как это сделать? Ты можешь это устроить? Можешь исчезнуть к чертям собачьим из моей жизни, как тогда, три года назад? А? Что тебе стоит, твою мать, отвалить наконец раз и навсегда?!

Вот я и перебрал. А мог просто налить кофе, выслушать терпеливо, отделаться общими фразами, закрыть за ней дверь и забыть. Неужели так сложно? Но нет же, я выстрелил всем, чем мог. Орудие, пли! Отступать некуда. Теперь мне жаль ее. Меня бесило, что ее все жалеют, а теперь самому ее жаль. Какая-то неистребимая чертова зависимость, боязнь ее обидеть.

Мне кажется, я вижу, как она бледнеет. Не плачет, нет. Бледнеет. Даже будто перестает дышать. Ставит чашку на стол медленно, как в полусне. Сейчас она встанет и уйдет. Ни слова не скажет. Уйдет так, что любому идиоту ясно – больше я ее не увижу. Больше она никогда не вернется в мою жизнь. Теперь уже наверняка. Не этого ли я хотел? Не этого ли добивался?

Да кому я, мать вашу, вру.

Я перегибаюсь через стол так быстро, что она даже отпрянуть не успевает, только шумно втягивает воздух, чтобы что-то сказать, но я хватаю ее за затылок одной рукой и притягиваю ее голову к себе. И эти губы, которые совсем не хотели забываться, оказываются точно такими же, какими я их помнил. Я хочу ее ударить, но я ее целую, потому что больше ничего не могу сделать с ней, с собой ничего не могу сделать, когда она сидит напротив меня в моей кухне – я хочу ее только уничтожить или любить. Третьего не дано.

Отпускаю ее и огибаю стол, поднимаю со стула, как тряпичную куклу, она и есть тряпичная кукла, мягкая и растерянная, сейчас заплачет, так ей страшно, но мне самому страшно: то, что я делаю, потом не смогу вычеркнуть или исправить, но какая к черту разница – сейчас я могу только целовать ее, даже говорить ничего не могу, так мне больно и хорошо одновременно, потому что у ее губ до сих пор вкус сирени, она выдыхает мое имя, и перед глазами все плывет. Глупая маленькая Ленка, моя. Неожиданно она откликается и тоже целует меня и, кажется, плачет, и я бы плакал вместе с ней, если бы не забыл, как это делается, или кричал бы, если бы были силы, весь целиком я принадлежу ей и не понимаю, как можно по-другому.

Я не знаю, как мне удалось остановиться, но даже в порыве я понимал, что ее молчаливого согласия недостаточно для того, чтобы продолжать. Я беру Лену за плечи и почти отрываю от себя так, будто она набросилась на меня, а не наоборот. Будто она перешла черту – одну за другой, сначала оскорбив меня, а потом возжелав. Я злился на нее, обвинял ее в том, что она пришла, что не дала мне шанса не захотеть ее снова. Она смотрит на меня и вся дрожит, а я каждую косточку могу нащупать на острых плечах и все пытаюсь понять, от чего блестят ее глаза: от слез, от желания, от ненависти? Это самый страшный и дурацкий момент – кто-то заговорит первым и либо спасет все, либо убьет окончательно, я знаю. И она знает.

– Ты… может, хочешь в душ? – глупо спрашиваю, но что мне еще спросить? Ты меня хочешь? Ты меня еще любишь? Ты вернешься ко мне? Тебе было с кем-нибудь лучше, чем со мной?

Она отрицательно машет головой, но ждет от меня другого вопроса. Я чувствую себя как на экзамене, будто ошибся, но, так и быть, мне дадут еще один шанс.

– Я, пожалуй, пойду, – и снова промазываю.

Оставляю ее сидеть на кухонном столе, растрепанную и обмякшую. Она смотрит на меня, не теряя надежды услышать что-то важное, веря в то, что я сумею найти нужные слова и все спасти, но я ничего не могу, только трусливо сбежать в ванную, включить холодный кран и стоять, дрожа под струей воды. «Хорошо, – думал я, – сейчас я выйду и все скажу ей. Скажу, что она дрянь и разбила мне сердце, что она измучила меня, но пусть возвращается. Вряд ли ей понравится такая формулировка, но другой у меня нет». Я выхожу из ванной, набравшись сил и смелости, полный готовности говорить с ней, слушать ее, прикоснуться к ней, если она разрешит, еще раз. Еще миллион раз. Я снова готов простить ее, принять, впустить в свой дом, в свою жизнь, так, будто не она прогнала меня на мосту.

Но на кухне никого нет. Я иду по комнатам в надежде увидеть ее там перебирающую с наигранным интересом мои диски, или водящую пальцем по корешкам книг, или сидящую в кресле с ногами с диванной подушкой на коленях, смотрящую на меня стыдливо, но счастливо, но ее нигде нет, нет ее вещей, нет ее, она ушла.

Она снова от меня ушла.

2.4

То, что три года назад ее уход стал для меня неожиданным, мягко сказано. Я настолько был погружен в эти отношения, как ни в какие раньше, что, несмотря на бесконечный страх ее потерять, и подумать не мог, что все закончится без предупреждений. Так думаешь о смерти лет в двадцать – понимаешь, что однажды она наступит, что она неизбежна, но не можешь осмыслить ее приближение, не можешь представить, как случится, что ты перестанешь существовать, что исчезнешь, растворишься с последним стуком сердца и все, будто и не было ничего. Каждый раз, просыпаясь рядом с ней, я словно видел ее впервые, но и каждый раз удивлялся – разве была жизнь до этого пробуждения? Разве я любил кого-то, разве брал так же за руку, смотрел, слушал, ночью испуганно проверял – дышит ли, волновался, когда номер был недоступен, угадывал по шагам в подъезде, что это она бежит, снова опаздывая? Все было не просто новым для меня – я не помнил, как жил до этих ощущений, почему считал свою жизнь заполненной, цельной и считал ли? Стычки, выяснения отношений, дурное – ее или мое – настроение казались мелкими препятствиями и в то же время естественными спутниками любых, даже безумно любящих пар, поэтому я не придавал им значения. Лена как-то сказала, что не может находиться со мной в состоянии ссоры – стоит кому-то из нас бросить трубку, как ее накрывает паника, что теперь мы не будем вместе, что это нас разрушит, но у меня никогда не было таких мыслей. Я знал, что сейчас буду злиться на нее, но обязательно есть способ примирения. Если бы я хоть на секунду предполагал, что его не найдется, я бы перезванивал ей в тот же миг, несся бы в ее квартиру и умолял простить. Я поплатился за свою уверенность – но не в том, что она любит меня и простит все: это была уверенность в нас, в нерушимости нас. Даже обиды друг на друга – всего лишь часть отношений, подтверждающая их часть, но не отрицающая и не разрушающая.