– Просто скажи, – я вдруг начинаю трусливо умолять, – пожалуйста, скажи, что я больше тебе не нужна. Что ты больше не любишь меня. Мне так будет легче.

– Но я не могу, – качает он головой, и я вижу, что ему страшно, он боится меня и того, чего я от него жду.

– Можешь, – убеждаю я, – я все уже решила. Но мне очень тяжело, сделай так, чтобы было легко уйти, пожалуйста.

– Лена, – просит он, – Лена, – повторяет мое имя с нажимом, вкладывая в него миллион вопросов, на которые у меня, увы, все равно нет ответа, – не нужно так, любимая. Что же ты делаешь, чем я обидел тебя, как ты так можешь?

Качаю головой, словно отвечая: «Нет, нет, нет, ты ничем не поможешь, неужели ты не видишь – я села в лодку и поплыла, и тебе меня не вернуть, помаши мне вслед».

– Сделай это, – вдруг требую я. – Просто сделай. Я все равно уйду, слышишь? Я уйду от тебя. Это не обсуждается. Все решено. Скажи, что я не нужна тебе. Что ты не любишь меня. И отпусти. Сделай это, Саша, твою мать, просто скажи это! Давай! – Я совсем зла: на него, на себя, но на себя больше, тряпка, дурацкая тряпка.

– Хорошо, – вдруг соглашается он, – если ты решила, то я тебя отпускаю, уходи, – набирает воздух и выплевывает слова, и снова набирает, словно каждый раз ныряет под ледяную воду.

– И скажи: «Я больше не люблю тебя, Лена». Мне нужно это услышать, – требую я.

Он молчит и качает головой.

– Саша, если ты не скажешь этого, я умру. – «И если скажешь, тоже умру», – думаю я, но остановиться нет сил.

– Лена, но ведь я солгу.

– Знаю. Но это неважно. Все теперь неважно, пойми.

Вдруг я понимаю, что еще не поздно. Не поздно. Мы еще не достигли точки невозврата. И если я прекращу спектакль прямо сейчас, мы сможем спасти друг друга, я смогу сказать все, что меня пугает: что я боюсь будущего, что я не знаю, кто я без него, и что я не уверена, что он должен менять свои восхитительные перспективы на отношения со мной, такой никчемной, не понявшей о себе ничего, кроме того, что я люблю его, я так невыносимо сильно люблю его, черт возьми, что готова отпустить.

Он смотрит на меня, как страдающий ребенок, из которого родители вытягивают извинения за то, что он упал, вместо того, чтобы спросить – не ушибся ли он, не больно ли ему и не хочет ли он, чтобы его обняли. Но с каждой секундой я вижу, как темнеют его глаза, словно он теряет силы, словно я выжала их из него. Я добилась своего. Я добилась своего. Он меня отпускает.

– Я больше не люблю тебя, Лена, – произносит он почти по слогам, и я чувствую, как подо мной дрожит земля.

– Хорошо, – я испытываю почти облегчение, – хорошо. Я пошла. Уже ухожу. Не иди за мной только. Прощай, Саша.

Я приближаюсь к нему и чуть подтягиваюсь, чтобы поцеловать в щеку, но достаю лишь до подбородка. Он даже не двигается, оцепенев, лишь выдыхает шумно и резко. Прощай, любимая ямка, прощай, воротник, прощайте, плечи, тонкие пальцы, сжимающиеся в кулак, – прощайте, извините меня за все, сама не ведаю, что творю.

– Лена, – вдруг горько выкрикивает он мне вслед, я оборачиваюсь и молю его, молю, только не мучай меня, не зови меня, пожалуйста, дай мне спастись. – Я не понимаю, – говорит он и сглатывает такой же ком в горле, какой, наверное, застрял у меня. Поверь, милый, наши с тобой шрамы теперь братья-близнецы. – Я не знаю, почему ты это делаешь, но надеюсь, это стоит того.

– Конечно. Конечно, стоит, – вдруг улыбаюсь я ему напоследок и думаю: «И снова ты попал в самое сердце, самую суть, ты все угадал. Ты всегда меня понимал».

Быстро отворачиваюсь и иду прочь – как можно скорее, пока то, что внутри, окончательно не задушит меня, не затрясет, пока не сползу за поворотом к бетонному бордюру, не зареву в голос, будто я подросток. И там, на дне, вперемешку с отчаянием, с грустью потери, с сожалением – я вдруг отыщу и ее, эту несбывшуюся робкую надежду на то, что я могла бы всего этого избежать, что он все-таки остановил бы меня и снял с меня любую вину, избавил бы от любого страха и никуда не отпустил. Но все произошло так, как произошло. И назад дороги нет.

Дождь пошел как по заказу. Рывком набросил сетку на небо, сжал виски головной болью, и мне больше ничего не оставалось, кроме как переставлять мокрые ноги и жалеть себя, тебя, нас, всех на свете. Все вокруг несчастные, и я тоже. «Я больше не люблю тебя, Лена, – сказал он, – я больше тебя не люблю». Да и разве можно меня любить после такого.

Нельзя.

Он, конечно, уехал. Я убрала себя, помеху на его пути, и он уехал. Осень вдруг стала невыносимо длинной, серой, я просыпалась после обеда – и уже темнело, казалось, вот и день прошел, и снова засыпала. Иногда заставляла себя выйти из дома, пройтись до ближайшего парка, но тут же стремилась поскорее вернуться домой – запереться в квартире, где ноутбук, череда бессмысленных голливудских потуг, кипящий раз за разом чайник. Кирилл иногда звонил, оставлял сообщения в голосовой почте, писал мне СМС, а я лишь лениво отвечала: «Все хорошо, я перезвоню тебе потом». Мы поменялись местами: теперь я играла в социопата, а он – в участливого сиблинга.

Нельзя никого любить так, что потом, потеряв его, ты теряешь себя. Я всегда это знала, но вот я в ряду тех безумцев, которым никакие законы не писаны, зачем, спрашивают они, любить, если постоянно держать при себе страховочный трос? Если падать – то со стометрового обрыва. Все по-настоящему любящие рано или поздно разбиваются – это расплата за то, что ты позволил кому-то стать больше, чем ты сам, чем вся вселенная.

Он уехал в начале октября. Я примчалась на вокзал к поезду Харьков-Киев, чтобы взглянуть издалека. Затерялась среди колонн, выискивала его силуэт – и нашла, и увидела, все, что хотела, все увидела: объятия друзей, насупившегося брата, растроганную Соню, волнующуюся, чуть истеричную от своих чувств маму Саши и его – вместе с Оксаной. Они оба улыбались, они оба ехали куда-то, где им будет лучше, где ему будет лучше, по крайней мере у него теперь есть все шансы на это.

Они вошли в вагон, со всеми распрощавшись, поезд тронулся, набрал ход – и унес прочь, оторвал от меня мужчину, в котором все мне казалось совершенным и созданным именно для меня. И как-то вдруг пошло, глупо закрутилось в моей голове смешное четверостишие, которое Саша часто повторял во время наших шуточных ссор: «А ты не хочешь… Ты не рада… Напрасно взгляд я твой ловлю. Но пусть! Не хочешь, и не надо: я все равно тебя люблю».

Я все равно тебя люблю.

Что же я наделала.

Часть 2

Саша

2.1

Время будто замерло, пока меня здесь не было. Так всегда – уезжаешь куда-то, оставляешь позади дом, свой город и кажется, что только у тебя время движется, только с тобой происходят события, а все оставленное тобой застыло в ожидании и не меняется.

Я еду по ночным улицам в такси, и все мне кажется прежним – так, несколько новых вывесок, пара стеклянных зданий, срубленные деревья на Рымарской, пошловатая новогодняя подсветка на Зеркальной струе и новый (зачем он?) храм за ней – а так все по-старому. С той оговоркой, что никто меня здесь не ждет. Я не приезжал сюда ни разу за три года, возможно, потому, что так и не сумел по– настоящему отпустить то, что оставил здесь. Я окончил консерваторию в Кельне, истекла моя студенческая виза, и я вдруг понял, что оставаться там у меня нет никакого желания – к огорчению матери и моего «опекуна». Может, потому, что с самого начала я чувствовал, что живу на чемоданах. С самого начала все это не было ни моей сбывшейся мечтой, ни моим жизненным планом. Я сбежал в Кельн – трусливо, по-мальчишечьи, с трудом справляясь с тем, что мои единственные настоящие отношения вдруг рассыпались без видимых причин. Три года меня не покидало ощущение, что все это – лишь затянувшаяся туристическая поездка. Или точнее сказать: ссылка. Иногда я играл с молодыми группами в барах и выступал на местечковых фестивалях. Заводил ни к чему не обязывающие отношения, которые заканчивались быстро и безболезненно – девушки понимали, что я здесь ненадолго и не всерьез (здесь – это в Кельне, в Германии, да и в самой жизни), и интерес пропадал. Некоторое время я жил в общежитии консерватории, затем снимал комнаты с такими же, как я, студентами, эмигрантами и прочим бестолковым народцем. Я исколесил всю Европу, начал разбираться в сортах немецкого пива, на всю жизнь наелся жареных колбасок и тушеной капусты, в несколько раз улучшил свой немецкий и даже принял пару раз участие в беговых марафонах. Но все это было лишь течением, по которому я плыл, легко преодолевая незначительные препятствия. Когда виза подошла к концу, я, вместо того чтобы учиться дальше или попытаться найти постоянную работу, купил билет на самолет и вернулся домой. Ни Владимир Петрович, ни Оксана не пытались меня удержать, когда я пришел к ним попрощаться. Они давно были разочарованы во мне и в моих отсутствующих намерениях. Я сбежал из Харькова в Кельн, потому что, к собственному стыду, не мог справиться с любовной неудачей. Я вернулся обратно, потому что на самом деле никуда и не хотел уезжать.

Кроме мамы, я никому не сообщал о своем приезде, но, видимо, она не смогла держать это в секрете. Я услышал, как разрывается телефон, еще в подъезде. Мама суетливо и радостно бросилась к нему:

– Кирюша, ты? Да-да, он уже дома, сейчас позову!

– Так, сегодня в «Доске»! Отметим твой приезд!

Как будто я знаю, где эта «Доска»!

Я был не против увидеть Киру. За три года наше ежедневное общение сократилось до коротких диалогов раз в месяц, в которых мы старались обходить острые углы – вернее, один: его сестру. И даже сейчас я не решился спросить, входит ли Лена в список приглашенных на вечеринку, которую устраивают в честь моего приезда. Я не хотел ее видеть. Понимал, что она может там быть, но до последнего надеялся, что не осмелится, и потому не очень был готов к ее приходу. Тошнота подкатывала к горлу от одного воспоминания о ней. Если бы каждый раз, когда я мысленно посылал ее к черту в Кельне, мне давали доллар, я бы мог купить квартиру. Или даже особняк.