Я никогда ей не нравилась – я только сейчас отчетливо поняла. Ей не нравилась ни наша дружба, ни то, что Саша целыми днями с нами пропадал, ни нерентабельная группа, которой они с моим братом больны, ни я сама, любимая и оберегаемая ее сыном, – мы все ее раздражали. Я принимала ее сухость за черту характера, она и с сыном не была особо ласкова, впрочем, она была хорошей и заботливой матерью, но теперь, вспомнив ее колкие замечания в мой адрес, короткие ответы по телефону, усмешку, с которой она со мной говорила, я понимаю – я не нравилась ей никогда.

– Я не держу Сашу, – уже твердо повторяю я, – но и выталкивать обеими руками не собираюсь. Если он решит, что ему это важно и нужно, – останавливать не стану.

– Ой, Лена, ну Саша сейчас совершенно дурак, – машет она обреченно рукой. – Влюбленный дурак. Я рада, ты пойми, очень рада, что ему с тобой хорошо и вы друг друга любите, и дай бог это не закончится, ты же мне не чужая, правда, Лен? – Я ей не верю, но почти благодарно киваю. – Люди расстаются, Лена. Чувства проходят. И у тебя остаешься ты сам. Я когда-то ради Сашиного отца бросила консерваторию, стала преподавателем сольфеджио и так им и осталась. А Миша умер. Нет, я его ни в чем не виню, и Саша тебя винить не будет, но я сожалею. Что карьеру бросила, что на своем не настояла, что замуж рано вышла, что с рождением Сашки немного не подождала – глядишь, все было бы сейчас по-другому, и перебиваться бы не приходилось, и была бы у меня любимая работа. А так… – снова машет рукой, такой взрослый, почти пожилой жест. – Да что сейчас об этом говорить! Подумай, Лена. Ты умная девушка. Если у вас все по-настоящему, он, может, тебя позже к себе заберет – когда учебу закончит. Если нет, значит, такая у вас была любовь. Сейчас его надо отпустить. Пусть он строит свою жизнь. А ты – свою.

– Вы уговариваете меня бросить вашего сына? – задаю я вопрос, ответ на который очевиден.

– Не бросить, а отпустить.

– А что, есть разница?

– Конечно, есть. Бросают – когда больше не любят. А отпускают – когда любят, но больше, чем себя, и желают счастья, даже если это счастье в другом месте. Ответь себе на вопрос: любишь ли ты его и как сильно. И решай. Я, к сожалению, ничего поделать не могу, пока он к тебе привязан.

Потом я придумаю сотни фраз ей в ответ, потом я мысленно буду ставить ее на место, переубеждать, влюблять в себя. Я полностью изменю ее мнение обо мне, о Саше, о нас – опять же с помощью бессмысленных, не высказанных вслух тирад, но сейчас я растеряна, раздавлена. Так ладно у нее получается, так стройно, так по-взрослому, чем же мне парировать? Как сказать ей: «Я жить не могу без вашего сына», если она просто рассмеется мне в лицо. Как объяснить, что сама мысль о том, что он уедет, оставит меня, что мы не будем вместе, что мы перестанем существовать, ужасна, противна, недопустима. Как во все это самой поверить, когда после сказанного я действительно чувствую себя разлучницей с мечтой, препятствием на пути к успеху, помехой. Вот кто я сейчас для нее – помеха. Да и для него, пусть он в этом себе и не признается.

– Я подумаю, – честно обещаю я. – Я правда подумаю. А сейчас мне пора, вы простите. Саша ждет.

– Беги-беги, – легко отпускает она, потому что уже посеяла зерно сомнения, удобрила почву, еще немного – и полезут на свет ростки, вырастет дерево, вознесется до неба, разобьет его, как стеклянный купол, и мир мой рухнет, разлетится на тысячи осколков – этой катастрофы не избежать.

Я бегу домой и задыхаюсь – то ли от бега, то ли от того, что сдавливает горло шарф, то ли от того, что ком в горле увеличивается, растет большой опухолью, выплакать бы которую у всех на виду, только что это решит?

Абсолютно ничего.

1.11

Все, что она сказала, теперь жило во мне, росло каждый день, как будущий младенец, вот-вот появится на свет, только вряд ли кого-то осчастливит. Все вокруг было символами и знаками, даже буквы в словах складывались так, чтобы я думала: «Да, она была права». «Что ж, – повторяла я, – раз сомнению так легко поселиться во мне, может, действительно не настолько сильно я его люблю?»

Но я любила его сильно и еще больше, чем могла подумать. И именно это не позволяло мне вцепиться в него обеими руками и держать. Я так же приходила на репетиции, садилась в углу и смотрела, как пульсируют на его шее вены, как он тушит окурок за окурком, как спорит с братом, как кричит на ударника, но все время – краем глаза – видит, замечает меня. Стоит мне взмахнуть рукой – он распознает мой жест и отзовется. От этого мне было еще страшнее. «Почему ты не отважишься сам, – думала я, – как было бы чудесно, если бы ты решился сам и мне не пришлось бы ничего предпринимать».

Я искала знак, знамение, после которого мне было бы ясно – я поступаю правильно. Хотя понимала, что я уже гнилое яблоко, что рано или поздно я сдамся, но ждала решающего пинка. И как по заказу: мы выходили из клуба после концерта, и я не заметила, как Сашу увели в сторону – кто-то потянул его, схватив за рукав куртки, а тот не сразу понял, что происходит. Это был Влад – помятый, потасканный, конечно же, пьяный. Тот самый Влад, который еще лет десять назад считался едва ли не главным в городской рок-тусовке, организовывал квартирники, фестивали, к нему шли за советом и на него равнялись. Саша с Кириллом постоянно бегали к нему в клуб, подрабатывали работниками сцены, репетировали по ночам в подсобке.

– Ну ты чтоооо, – мычал, стонал Влад, – как ты, брааааат? – выпрашивал, брал дрожащими руками сигарету, просил прикурить, шатался, глупо и жалко улыбался.

– Езжайте домой, – кинул нам Саша, отдал инструменты. – Я буду позже, – уже мне.

Он приехал через пару часов – расстроенный, растерянный. Рассказал, что подвез Влада домой, что тот в разводе, без денег и никому не нужен. И что это страшно – оказаться ненужным.

– Ты не будешь ненужным, – вдруг решила успокоить его я.

– Я не сравниваю себя с ним.

– Сравниваешь.

– Хорошо, сравниваю. Может, и не буду.

– Точно не будешь, я узнавала.

– Ты не можешь этого знать, – смотрит мимо, мол, ты не в теме, помолчи.

– Я всегда буду с тобой, – сама себе не верю, но подхожу сзади, обвиваю руками, прислоняюсь лицом к его спине, вот она я, я слышу, как у тебя бьется сердце, как ты дышишь, после такого не уходят, точно говорю.

– Да, ты будешь со мной. Но я о другом, – мягко убирает мои руки, уходит в душ.

Я стояла посреди комнаты и думала: «Если бы ты знал, что сейчас режешь все канаты, мой любимый, говорил бы ты со мной так неосторожно, позволил бы себе сейчас так грустить, так сожалеть о потерянных возможностях? Или бросился бы спасать нас от неминуемого расставания? Могу я просмотреть все варианты?»

В ту ночь мы не занимались любовью, я точно помню. Я уснула первой, читая. Проснулась, когда он осторожно вынимал книгу из моих рук, потянулась к нему благодарно, но он не улыбнулся, лишь поцеловал меня мягко, нежно: «Спи». И повернулся ко мне спиной.

В последние дни лета мы спонтанно купили билеты на верхние полки в купе и отправились в Одессу. Я любила этот город с детства, когда мы с родителями ездили к моему деду. В его маленьком доме всегда пахло яблоками и хлебом, или мне так казалось. По утрам занавеска на окне над кроватью немного колышется, обманывая предчувствием ветра и прохлады, но к полудню мостовые раскаляются так, что кажется, будто воздух над ними плывет. Поэтому нужно успеть позавтракать простоквашей и домашним жирным творогом, чтобы потом поспевать за дедом, ведущим нас извилистыми дорожками к любимому месту – тихому и уединенному, с гладкими валунами и одиноким пирсом, с которого так хочется прыгать в воду, но все равно никто не разрешит. Мы играли с дедом в шашки, читали книги, хохотали, глядя, как дед забегает в воду – рыча, фыркая, словно морж. Зайдя в воду по пояс, он издавал победный клич, а затем нырял и плыл далеко-далеко, так, что мы каждый раз боялись упустить его из виду и с тревогой ждали, когда он наконец вернется. Говорят, одесситы не ходят на море, но для деда это была своеобразная традиция – с середины мая до середины сентября он пропускал купания, только если сильно заболевал, чего почти не случалось. В дни, когда дед был в особо хорошем расположении духа, он покупал нам с братом горячую кукурузу, и мы обжигали руки, губы, языки, но наперегонки выедали початки до самого последнего зернышка, чтобы потом причмокивать языком, вычищая зубы, и счастливо валяться на подстилках, щурясь от солнца. Такие доступные детские радости – купить по дороге домой на Привозе арбуз или дыню, напиться сладкой газировки, выклянчить велосипед у соседского мальчишки – вернее, у его матери, которая даст сыну подзатыльник со словами «Сеня, не позорь мать, как будто ты жадина», приютить котенка, а потом со слезами отнести его обратно во двор, потому что «дедушка наругал», но тайно продолжать подкармливать, вечерами под лампой с бьющимися мотыльками играть в домино или лото, а ночью дожидаться, пока из соседней комнаты не начнет доноситься звучный дедушкин храп, чтобы можно было не шептаться, а болтать в полный голос – все равно не проснется до самого утра, так крепко спит.

Деда нет уже несколько лет. И Одесса в детстве и Одесса сейчас – как говорится, две большие разницы, но она по-прежнему мной очень любима. Фуд-корты со столами и скамейками из палет и меню из кофейных лимонадов и фалафеля, летний кинотеатр под открытым небом во дворе Дворца моряков, музыкальные фестивали и кинопоказы. Блаженные кришнаиты движутся по Приморскому бульвару на огромной тележке-дворце, бросая в прохожих пакетики с засахаренным арахисом, мимо мультяшных ростовых кукол, танцующих перуанцев, которые каждое лето гастролируют в Одессе, сумасшедших поэтов, длинноногих девушек-подростков в коротких шортах, скейтеров и велосипедистов, мимо нескончаемого пестрого потока людей. В кофейнях с голыми стенами бариста с забитыми татуировками руками и выбритыми висками делают вам флет-уайт[7] и черничный фраппе, при этом скупясь на улыбки – им совсем не до смеха, так серьезно они играют в людей, знающих, что хотят получить от жизни. Мы покупаем мороженое в «Баскин Роббинс» на Греческой площади и успеваем до начала сеанса «Достучаться до небес» в Sunday cinema. Ничего в этом теплом летнем вечере, полном счастья и любви, не предвещает трагедии, кроме страха, что растет внутри меня и даже не думает исчезать.