А кран капает. Мама, вздыхая, подставляет губку, чтобы не долбило, как по камню. Капля же и камень точит. Терпение у Жени не мамино и тем более не каменное. Она представляет, как подойдет сейчас к папе чеканным шагом и поверх его вокальных упражнений мужественно напомнит об угрозе кухонного наводнения.

Мысленно Женя сказала это очень храбро. А папа в ее голове возмутился и принялся стенать, что все, кому не лень, норовят наступить на горло его песне, и т. д., и т. п. На что Женя, опять же мысленно, холодно ему ответила: «Кран закрой».

Этот диалог так и остается в воображении. На деле Женя, разумеется, молчит, папа и слушать ее не станет.

В голове нарисовались весы с домом на одной чаше и сценой на другой. Дом сцену не перетянул. А может, где-то за нею скрывался зал театра. Куда маме с Женей против двухсот с лишним зрительских мест!

…Летом, на песке у курятника в бабушкином дворе, среди квохчущих кур вышагивал надменный петух с иззелена-рыжим хвостом. Его золотые глазки-бусины настороженно наблюдали за хозяйкой – богиней кормов и финальной кастрюли. Когда дело доходило до житейских куриных проблем, глазки петуха заволакивались пленкой презрения и досады. Время от времени он распускал хвост дугой и клекотал, пробуя горло к утренней поверке. Плевать было этому эгоцентристу на окружающую среду. Так и папа. Важнее всех для него Мельпомена, а жена с дочерью где-то сбоку. Вернее – побоку.

– Женя, прости, пожалуйста, я не смогу пойти на концерт… Педсовет, – говорит мама с умоляющими нотками в голосе.

Это не Жене. То есть Жене, но не дочери, а мужу. У них одинаковые имена и, соответственно, фамилии. Они оба Евгении Шелковниковы, что Женю раздражает, хотя к своему имени она не относится отрицательно, ведь другого у нее нет. Просто странно: такое впечатление, будто колбасно-джинсовый дефицит, о котором с такой неувядающей ностальгией вспоминают родители, распространялся и на имена.

– Как хочешь, дорогая, – слышен папин притворно безучастный голос. – Дело не подневольное.

Мама с горечью спрашивает:

– Тебе все равно?

– Ах, оставь, Аня! Ты знаешь – мне не все равно! Это ты равнодушна к моему творчеству, несмотря на то что Ленский меня истерзал! – голос повышается с каждой фразой. – Между прочим, это моя премьера! По сравнению с ней твои школьные собрания, извини, – мелочь, чепуха! Их у тебя в год миллион, этих педсоветов!

Понятно: если Женя не пойдет на премьеру, мало ей не покажется. Папе по барабану, что заставлять человека слушать одно и то же сто раз дома, а потом в театре – подлинный садизм.

Папа творит собственный образ Ленского, ищет серьезного однолюба вместо оторванного от жизни «осьмнадцатилетнего» мечтателя. Кто знает, каким Ленский был на самом деле? Читатели же знакомы с ним заочно, со слов Александра Сергеевича, еще того насмешника. Но Жене все-таки кажется, что расхождения у папы не с персонажем знаменитого романа, а с автором. Самому герою тоже может не понравиться задуманный папой вариант. Она содрогнулась: ох, сколько же искаженных артистами ленских и онегиных жалуются на том свете солнцу нашей поэзии! А сколько гамлетов и отелло дергают бедного Шекспира как ромашку? «Быть не быть, любить не любить, к сердцу прижать, на фиг послать…» Театр – вечный спиритический сеанс, фабрика призраков. Становились бы эти фантомы материальными, давно б уже случился демографический взрыв… Пожалуй, не стоит поступать в театральный институт.

Глядя в зеркало, Женя скопировала мученическую гримасу папы, передразнила шепотом его атаки на маму: взмах рукой, пренебрежительный тон в слове «педсоветов». Недавно где-то слышала подобное. Тонко чувствовать нюансы эмоций в звуке – дедовское наследство… Вспомнила: химера (учительница химии) вчера после контрольной сказала, что большинство будущих выпускников – кандидаты в ассенизаторы. «Педсоветы» и «ассенизаторы» произносятся в одной тональности, творчество папы – в высокой октаве. Женя оскорбилась за мамин педагогический кворум и, подхлестнутая обидой, высунулась в гостиную.

– Ну? – спросил папа. С таким выражением лица Юлий Цезарь в известную минуту воскликнул: «И ты, Брут!»

Женя не вняла скорбному лицу полководца и дерзко заявила, что, если бы какой-нибудь графоман вроде Ленского целыми днями пел ей, как он влюблен в нее и счастлив-счастлив, она бы сама с удовольствием его пристрелила. Папа от моментальной ярости едва не задохнулся, но тотчас прокашлялся и закричал о диких детях, свинском отношении общества к культуре и власти денег. Последнее в том смысле, что все на свете теперь можно купить запросто: землю, бриллианты, образование в виде диплома, науку в виде диссертации. Все, кроме одного.

– Кроме таланта! Да! Ни за какие коврижки! Талант – от Бога, а Его ничем не подкупишь! Талантливый человек всегда стоит над толпой, он сам – творец! – кричал папа страстно, но не очень громко, жалея связки. – Быть творцом – возвышенное страдание, остальным этого не понять!

В мамин скромный учительский огород и, потенциально, Женин смачно шлепнулись булыжники безнадежной посредственности. У мамы дар преданности и самопожертвования, но люди почему-то не считают его талантом, хотя без оперного пения можно прожить, а без любви нельзя.

Дед Паша считался первым парнем на деревне – был запевалой в народном хоре, играл на баяне, частушки сочинял на ходу. Папа стал «первым парнем» в театре. На Жене природа, видимо, решила отдохнуть. Не совсем, но явно обленилась. Творческие позывы Женя ощущает только у зеркала. В нем она умеет отражаться многими политиками, обоими родителями и отчасти – Ренатой Литвиновой.

Куда же податься после школы? Мама хочет, чтобы Женя поступила в медицинский.

«Всю жизнь вожкаться со всякими органами и вместо человека видеть букет болезней? Благодарю покорно», – разговаривает Женя с мамой по пути в школу. Мамы рядом нет. Она работает в другой школе, и ушла раньше, но дочь очень надеется решиться на эту беседу в недалеком будущем. «Не выйдет актрисы? – отвечает она сомневающейся маме. – Тогда попробую себя в эстраде. Ну и что, что нет папиных вокальных данных. Зато хороший слух, музшкола и голос, сама говорила, довольно милый».

Женя вздыхает: тут на мамины гипотетические возражения ей ответить нечем. Для попсовой сцены больше важны не слух и голос, а отец-олигарх. Или наглость, возведенная в степень искусства.

– Привет, – хмуро бурчит Женя однокласснику Дмитриевскому и пропускает его вперед по школьной тропе. Дмитриевский живет в одном из соседних домов. Кто самый наглый в классе, так это он. Смотрит прищурившись и ухмыляется, словно добыл на Женю какой-то компромат.

Она увлеченно перебирает свои проступки, начиная с первого класса, и не без разочарования признается себе, что в ее коротеньком досье нет ничего, за что можно было бы зацепиться и обнародовать с позором. Вряд ли Дмитриевский умеет читать мысли, а снаружи Женя – пай-девочка. Он, кстати, и сам весь «белый и пушистый». Не матерится, не пьет пива, не курит. Занимается спортом. Наглость его выражается в многозначительных взглядах и обидной ухмылке. Дмитриевский слывет продвинутым, потому что читает все положенное и неположенное школьной программой. Причем не в комиксах и даже не в кратком изложении. Изображает из себя интеллектуального перца (боится показаться ботаном). Пишет стихи и заметки в школьную газету, рисует красиво… Ирина Захаровна убеждена, что он самый талантливый и начитанный в классе.

Женя тоже любит книги, но никому это не интересно. А она и не собирается проталкиваться локтями в лидеры книгоедов. Очень надо. Ей не нравится новая школа, и класс не нравится. Ирина Захаровна – единственный человек, из-за которого Женя согласна вытерпеть остаток учебного года. И не она одна. Если бы не Ирэн, Миша Шишкин протирал бы штаны в ПТУ. Классная упорно тянет отстающего по литературе Мишу к аттестату зрелости, будто заключила с кем-то пари, что выведет парня в люди.

В начале сентября Ирэн возила класс на экскурсию по реке на теплоходе. Было солнечно, вода и небо синие, берега живописные – желто-багряные, местами с летней прозеленью. От радуги красок и ветра в лицо ребята расслабились. Пользуясь случаем, Ирэн оптимистично принялась ломиться к ним в души с детской игрой в рифмы. Вспомнила, видимо, «Незнайку»:

– Скалка!

– Палка, – лениво откликнулась Женя по той же ассоциации.

– Русалка, – сказал айтишник Леха Гладков.

Ребята перемигнулись: Ирина Захаровна и есть «русалка». Учительница русского языка и литературы.

– Птичку жалко, – всхлипнул Дмитриевский, как Шурик в старом фильме.

Миша Шишкин стоял рядом мрачнее тучи.

– Чалка, – продолжил он, тяжко вздыхая.

– Нет такого слова.

Шишкин уныло возразил:

– Имя это. Кобылино имя.

Раздались первые смешки.

– Одну лошадь на ипподроме так звали, по чесноку, – Шишкин даже руку к сердцу приложил.

– Не пойдет, – упорствовала въедливая Ирэн.

– Калка тогда, – раздражаясь, сказал он. – Калка – пойдет?

– Что такое калка?

– Какушка, – пояснил Миша с отвращением. – Которая для врачей. На медицинском – анализ, по простонародному – калка.

Ирэн чуть не заплакала с горя. Ребята, обвисая на перилах и рискуя свалиться за борт, ржали как лошади Пржевальского.

Шишкин смешной, медлительный и большой, как медведица в картине художника-однофамильца. Только он не медведица, а медведь. Два метра без десяти сантиметров, центнер с лишним веса, и размер обуви зашкаливает за сорок седьмой. Где-нибудь на юге Шишкин мог бы отжимать своими ножищами виноград, цены бы ему не было, здесь же эти ласты не приносят никакой пользы и зимой мерзнут вдвое больше, чем у людей человеческого роста. Сигареты Мише продают с восьмого класса, не спрашивая паспорта.

Шишкины родители не подумали о ФИО-сочетании сына, и Женя тайно ему сочувствует. Быть Евгенией Евгеньевной (масло масляное) тоже радости мало, но все же лучше, чем три шипящих и дразнилка Мишка-Шишка.