Как ни старалась Мери прикурить от свечки как можно осторожнее, она все же втянула горького дыма и отчаянно раскашлялась. Впервые на осунувшемся, темном лице Сокольского показалось подобие улыбки.

– Дай сюда, дура… Это же махра. – Он отодвинул полупустую кружку, поймал папиросу растрескавшимися губами, несколько раз глубоко, с наслаждением затянулся.

– Ложитесь спать, Сережа, – тихо посоветовала Мери.

К ее облегчению, Сокольский покорно поднялся, качнулся к смятой постели и навзничь повалился на нее. Мери, подойдя, поправила сползающую подушку, подняла с пола Динину шаль, осторожно накрыла ею ротмистра.

Неожиданно сильная, горячая рука Сокольского поймала ее запястье.

– Ну-ну… Что еще такое? – спокойно поинтересовалась она. – Надо спать!

– Я засну, не бойся… Но… видит бог, ты не Земфира. – Лихорадочно блестящие глаза в упор смотрели на нее. – Кто ты?

– Спите. – Свободной рукой Мери погладила лохматую голову Сокольского и осторожно высвободилась. – Скоро утро, голубчик, спите. Все уже прошло, все кончилось. Закройте глаза.

Сокольский глубоко вздохнул и послушался. Княжна некоторое время стояла не двигаясь, глядя остановившимися глазами на то, как наливается розовым светом еще слабый, прозрачный луч солнца на стене. Когда же до ее слуха донеслось громоподобное храпение с кровати, Мери вытерла ладонью мокрое от слез лицо, высморкалась в грязное полотенце, подошла к окну и, бесшумно перевалившись через покрытый росой подоконник, спрыгнула в сад.

* * *

Серебристый свет луны осторожно подполз под край шатра, размытым пятном расположился на подушке. Копченка медленно погладила его ладонью. Тяжело приподнялась на локте. Убедилась, что муж, спящий снаружи, у погасших углей, никуда не ушел. Вздохнула и легла обратно. Ребенок вдруг толкнулся в животе так, что она охнула от боли и поспешно перекатилась на другой бок. «Дэвлалэ, скорее бы уж…» – подумала тоскливо и в который раз. Последние дни беременности совершенно измотали ее. Юлька просыпалась утром уже усталой, а к вечеру совсем падала с ног: не было сил даже на то, чтобы поесть. Старые цыганки утешали ее, наперебой уверяя, что мучается Копченка последние часочки, что осталось совсем чуть-чуть, что вот уже со дня на день… Юлька кивала, шутила, привычно улыбалась. Внутри, в сердце, было черным-черно.

Митька, едва объявившись в таборе, на другой же день снова пропал. Как всегда, никто не знал, куда он ушел; как всегда, это никого не беспокоило. Прежде не волновалась о том и Юлька, но сейчас она выла по ночам в подушку как безумная, изводясь от того, что муж, верно, в городе, у этой шалавы Динки. Понимая где-то на задворках сознания, что все это чепуха, что Динке легче утопиться, чем связаться с Митькой, Копченка все равно ничего не могла поделать с собой и, промучившись недели две, помчалась в город, на Черешневую улицу. Дина открыла ей дверь усталая, с темными кругами у глаз. Сразу догадавшись, в чем дело, вздохнула:

– Боже мой, лица на тебе нет… Ну, ищи, смотри. Нет его и не было. А если бог мои молитвы услышит, то и не будет. Чаю хочешь?

Искать Юлька не стала: было ясно, что Динка не врет. Чай пить она, разумеется, не села. Чудом удержавшись от того, чтобы не плюнуть проклятой шлюхе в лицо, умирая от стыда и отчаяния, Копченка развернулась на босых пятках и бросилась прочь.

Этой ночью Митька неожиданно явился снова. Весь табор уже спал, и только негромко всхрапывали, бродя в траве, лошади. Юлька, измученная долгим днем, который пришлось провести на ногах, тоже дремала, но мгновенно открыла глаза, услышав тихие шаги возле шатра. Митька еще не успел войти в круг света от гаснущих углей, а Копченка уже вскочила ему навстречу.

– Ужинать будешь? У меня есть, еще не остыло…

– Не хочу, – отрывисто, глядя в сторону, сказал он. – Что ты вскакиваешь с пузом своим? Я думал – опросталась уж… Ложись, спи.

– А ты?

– Я посижу. Потом приду.

Он не повысил тона, в его голосе не было угрозы, но Юлька отчетливо поняла, что трогать мужа не нужно. И молча отправилась в шатер. Время шло, тянулась теплая черная ночь, всхрапывали в степи кони, изредка принималась выть собака на краю табора, звезды сеяли свой свет в незаштопанную прореху над головой у Юльки. Она не спала. Лежала на спине, иногда морщилась от толчков ребенка в животе, смотрела сквозь щель в занавеске на мужа. Час шел за часом, а он сидел, не меняя позы, словно ожидая чего-то, и лишь изредка ворошил палкой гаснущие угли или поворачивал голову, чтобы взглянуть на бродящих в поле коней. И Юлька уже понимала, знала наверное: не придет, не ляжет рядом, минуты не пробудет с ней…

«Почему?.. – мучительно думает Копченка, глядя в закиданную звездами прореху шатра сухими, горячими глазами. – Почему?..» Черное небо молчит, нет ответа. Бродят, шуршат травой кони. Кричит ночная птица в степи. А под сердцем шевелится, ворочается, бьет ножками малыш… и нет покоя. Если бы тогда, шесть лет назад, в выжженной солнцем одесской степи, сидя на пустой дороге под раскаленным небом, она, Юлька, знала, что все сложится вот так… да разве бы она пошла за ним?..

«Пошла бы… – горестно думает Копченка. – Пошла бы все равно… А куда было идти?»

Даже сейчас, шесть лет спустя, вспоминая тот трижды проклятый день, когда они встретились с Митькой, Копченка точно знала, что другого выхода у нее не нашлось бы. Разве что в колодец головой, но где было искать его в сухой и жаркой степи, которой, казалось, конца-края нет?

Сейчас, после того как Юлька столько лет прожила с Митькиной семьей, в таборе русских цыган, уже никто и не вспоминает о том, что она – котлярка. А ей самой никогда не мыслилось, что она убежит из родного табора, от своей семьи, выйдет замуж за вора и конокрада… Юльке было семнадцать, когда отец просватал ее, и сначала девушка радовалась, но, едва взглянув на будущую свекровь, сразу решила: в новой семье она не приживется. И вечером того же дня уже тряслась в летящей по дороге кибитке с соседским парнишкой-цыганенком, давно влюбленным в нее. Прежде Юлька и в сторону его не смотрела, но теперь девчонке было все равно: что соседский Зурка, что черт лесной, лишь бы не в хозяйство к ведьме-свекрови…

Они с Зуркой не успели даже сделаться мужем и женой: в Одессе, где беглецы задержались на день, свирепствовала холера, и Зурка, наглотавшись чего-то на базаре, умер прямо посреди степи. Юлька осталась одна на пустой дороге – с чужими лошадьми, которые ее не слушались, с кибиткой, где уже начинало пахнуть на жаре мертвое тело жениха-мужа, и с твердой уверенностью в том, что идти ей некуда. Назад, в котлярский табор, ходу теперь не было. Ни в Крыму, ни в Бессарабии не имелось родни, которая могла бы принять ее. Даже замужней женщиной она не успела стать, хотя голову на всякий случай повязала сразу, как только уселась в кибитку к Зурке. К тому же сначала надо было схоронить покойника, и Юлька уже вооружилась тупой сапкой, намереваясь самостоятельно вырыть могилу, но после первых же ударов по сухой, окаменевшей, сплошь прошитой корнями трав земле силы оставили ее, и Юлька, уткнувшись головой в грязное колесо кибитки, залилась слезами.

И тут появился Митька. Юлька даже не поняла, с какой стороны он пришел: казалось, этот черный, лохматый, чуть сутулый парень с узкими глазами и испорченной шрамами недоверчивой физиономией возник прямо из густого и душного воздуха. Лишних вопросов Митька не задавал, назвался русским цыганом из-под Смоленска и сразу же взялся копать могилу, сунув Юльке обломок тарелки: «Помогай…» Уже в сумерках закончили с похоронами, потом Митька, к Юлькиному восторгу, в два счета поймал выпряженных лошадей, отмахнулся от благодарностей и завалился спать.

Наутро Юлька постаралась как можно лучше покормить своего спасителя и готовилась уже проститься с ним, понимая, что тот и так много сделал для нее, но Митька начал расспрашивать, и понемногу она рассказала обо всем, пожаловавшись, что теперь не знает, куда идти. Митька сморщил лоб, подумал, почесал в затылке и совершенно спокойно предложил:

– Пошли со мной до моего табора. Женой моей будешь.

Разумеется, ни о какой любви даже речи не было: Юлька хорошо понимала, что, беря ее замуж, Мардо просто спасает ее. Никто из цыган не видел ее свадьбы с Зуркой, зато все знали, что она, просватанная невеста, за которую честь по чести заплатили золотом, сбежала с ним от законного жениха. Все это оказалось бы полной ерундой, если б они с Зуркой сыграли честную свадьбу и Юлькина рубашка была бы выставлена перед всеми цыганами. Но они не успели. И Юлька, оставшись невинной, теперь не смогла бы доказать этого. Выход был единственный – новое замужество, свадьба в таборе, рубашка с непременной «розой». Без последнего ее – не невесту, не жену – не приняли бы ни в одной цыганской семье, Юлька это понимала. Понимал и Митька. И сразу же сказал ей все как есть:

– Я, девочка, вор, и семья мне не нужна. Так что играем свадьбу, ты год-полгода в таборе живешь – и иди куда хочешь и с кем хочешь, тебе уже слова никто не скажет. И свекровка у тебя золотая будет. Так что подумай.

– А тебе зачем?.. – пискнула Юлька.

– Да так просто, – пожал плечами, усмехнувшись, Мардо. – Ты девочка, вижу, хорошая, жалко. Чего тебе пропадать-то?..

Так все и вышло. И оба они, и Юлька, и Мардо, уверены были, что через полгода после этой свадьбы расстанутся, с тем чтобы не встретиться больше никогда. Но получилось по-другому. Юлька сама не могла сказать: как, в какой день, отчего вышло так, что ей уже ничего не нужно было, кроме этих узких глаз, некрасивой черной физиономии, насмешливого недоброго взгляда… Отчего? Что такого оказалось в этом бандите, чем Мардо взял ее – он, никогда ни минуты ее не любивший? Копченка не знала, хотя уже который год ломала над этим голову.

Оказавшись в Митькином таборе, она поняла, что муж не обманул ее: свекровь приняла ее как родную дочь, другие невестки не обижали, хотя и посмеивались иногда над тем, как она, румынская цыганка, забавно коверкает русские слова. Впрочем, Юлька всему училась быстро и через месяц-другой говорила по-русски прекрасно. А когда выяснилось, что во всем таборе нет такой лихой добисарки, как она, ее зауважали по-настоящему. Митьке Юлька была искренне благодарна и старалась делать все так, чтобы ему хорошо жилось с ней: с раннего утра уходила из табора «добывать» и возвращалась на закате солнца с раздутой торбой; успевала штопать, стирать, готовить так, что на запахи из ее медного котелка сбегался весь табор, и даже умудрилась пошить новый шатер. Никто никогда не видел Копченки в плохом настроении; всегда, даже после самого тяжелого дня, она была готова до упаду плясать у большого костра, веселя табор, или пела придуманные ею же самой песни, от которых цыгане смеялись и плакали. «Золото, а не цыганка! – говорили люди. – Ведь за короля выйти могла, а живет… тьфу… бог знает с кем! И отчего только дуракам везет?» Митька, слыша такие разговоры, лишь ухмылялся: на мнение цыган ему было наплевать, да и в таборе он появлялся два-три раза в год, а то и реже. С появлением Копченки это правило не изменилось, но Юлька не теряла надежды. И ни разу не задумалась о том, чтобы найти себе другого мужа. Бывало, от долгих месяцев одиночества душа ныла от черного отчаяния, и тогда Юлька, убегая от чужих взглядов подальше в степь или в лес, плакала вдоволь, до хрипа в горле. А потом утешала себя тем, что муж все-таки цыган, что, может, ему придет пора угомониться, что она родит ему сына, что Митька устанет когда-нибудь от лихой воровской жизни, от тюрем, от погонь и допросов. И что, в конце концов, он всегда рано или поздно возвращался. И возвращался к ней, к Копченке, – пусть не любя ее, пусть ни минуты не думая о ней. Мысли о том, что приходил Мардо не к ней, своей жене, а просто в табор приемных родителей, Юлька старалась от себя гнать. Ведь не взял же он себе другой жены, не взял за столько лет? Не приглядел никого лучше? Значит, пока еще все хорошо и можно ждать. И Копченка вытирала слезы и медленно, чтобы успели сойти красные пятна с лица, возвращалась в табор – чтобы петь и плясать как ни в чем не бывало у большого костра.