Делайте что хотите, но я не представляю их в роли заговорщиков. Ведь это нелепица какая-то: по часу рассказывать о том, что в силу классовой принадлежности ты должен был стать вредителем!

Все это напоминает покаянные речи на чистках, о которых я писал ранее, но на Шахтинском процессе на карту поставлен не выговор с занесением в личное дело, а сама жизнь.

Объясните мне кто-нибудь, зачем подсудимые оговаривают себя? Их пытают? Не похоже. Их накачивают наркотиками? Вроде нет. Если их запугивают, кто мешает им сказать об этом на заседании? Их услышат – ведь в зале присутствуют сотни людей, включая представителей прессы! Или обвиняемых для Шахтинского процесса специально отбирали по признаку малодушия и слабости характера?

Каждый раз, когда к микрофону выходят мои инженеры, я молюсь: «Только бы они не сломались! Только бы не превратились в трусов, готовых оговорить кого угодно, даже самих себя!»

Они пока держатся.

3.

Советские журналисты продолжают натравливать народ на старых спецов и вообще на интеллигенцию. Всюду повторяется один и тот же припев: шахтинские саботажники – это лишь вершина айсберга. Злодеи среди нас – на каждом предприятии и в каждой коммунальной квартире! Товарищи, будьте бдительны и своевременно изобличайте врагов!

Но если раньше в ход шли отдельные ехидные статьи, то сейчас на интеллигенцию наваливаются всей пролетарской тушей. Народ жаждет крови и нисколько этого не скрывает: вся Москва увешана плакатами «Смерть вредителям!»

Хотя я наверное неправ: пролетарии тут ни при чем – они и писать-то не очень умеют. Травлей занимаются вполне грамотные, вполне обеспеченные люди, которые боятся, что заметут их самих, и поэтому им надо поскорее доказать собственную преданность руководству: «Я не с ними, я с вами! Вот видите – мне совсем не жалко ваших врагов! Давайте их убьем – я только „за“. Только меня не троньте!»

На самом деле эта та же подлая и мелочная возня, что и на Шахтинском процессе: смертельно напуганные люди пытаются перевалить несуществующую вину друг на друга – в надежде, что им самим выйдет послабление.

В травле участвуют не только журналисты и общественники, но и известные на всю страну литераторы. Как же стыдно за прекрасного поэта Маяковского – того самого, которого, казалось бы, невозможно заподозрить в трусости и подобострастии! И вот, пожалуйста, – длиннющее стихотворение «Лицо классового врага»:


Хотя

буржуй

и лицо перекрасил

и пузо не выглядит грузно –

он волк,

он враг

рабочего класса, он должен быть понят

и узнан.


И т. д. и т. п.


Ради чего это было сделано? Неужели кто-то держал револьвер у виска Маяковского и заставлял его участвовать в этой вакханалии?

В Москве стало трудно дышать: рабочие кладут асфальт, ветра нет, и над городом стоит удушливый дым. На сердце тоже тяжело – из-за Китти, которая все еще болеет, и из-за того, что я не понимаю, что случилось с моим народом. Почему он вдруг забыл про честь, гордость и справедливость?

Все это ощущается еще острее, потому что немцы, которые проходят по Шахтинскому делу, держатся прекрасно, и этот контраст сразу бросается в глаза.

– А чего вы хотите? – возмутилась Магда, когда я поделился с ней наболевшим. – Немцы знают, что за них переживает вся Германия. Они получают письма от родных, а Зайберт и дипломаты навещают их чуть ли не каждый день. Вот увидите: СССР освободит их в обмен на какие-нибудь поблажки в торговле. А каково русским обвиняемым, которых все ненавидят и презирают – даже вы?

Все-таки у Магды удивительно чуткое сердце.

4.

Большевики хотят, чтобы на Шахтинском процессе присутствовало как можно больше народу. На московских предприятиях поочередно объявляется выходной день, и всех сотрудников доставляют к Дому Союзов на грузовиках и автобусах.

Партийные активисты заранее готовят плакаты из серии «Смерть саботажникам!», а профком распределяет, кто и что должен держать и выкрикивать. Никому в голову не приходит оспаривать эти указания – в первую очередь потому, что люди входят в Колонный зал не как отдельные личности со своим мнением, а как коллектив, у которого есть определенные обязанности.

Протестовать – это значит «подводить товарищей и родной завод». Разумеется, никто не запрещает свистеть, когда говорит общественный обвинитель, или молчать, когда все кричат «Правильно!» Но все знают, что за такие вольности можно вылететь с работы.

Впрочем, дело даже не в этом. Сознательно или бессознательно Советская власть поставила себе на службу законы биологии: человек – стадное существо, мы всегда внимательно смотрим, что и как делают наши соседи справа и слева и ведем себя соответственно. Моя стая – это иностранные журналисты, которые почти не зависят от большевиков, и поэтому каждый из нас может позволить себе сомнения. А Галя, например, истово верит в то, о чем кричат громкоговорители на московских площадях. Как же ей не верить? Она что – попрет против советского народа?

Шахтинский процесс – это ни в коей мере не борьба Георгия со Змием. Увы, благородный юноша не соблюдал правила гигиены и подцепил глиста, который разросся в нем до невероятных размеров. Георгий чувствует, что что-то идет не так; инстинкт подсказывает ему: «Ищи Змия – это он виновен в твоей болезни», но ему невдомек, что тот находится не снаружи, а внутри, и его нельзя победить молодецким ударом.

5.

В дни, когда Китти чувствует себя получше, она боится лишний раз повернуть или наклонить голову. Для нее боль – это живое существо, которое за что-то наказывает ее.

– Папа, она опять придет ко мне? Ты ее не пускай, ладно?

Я ношу мою девочку на руках, и она засыпает – иногда через тридцать минут, иногда через три часа. На улице поют соловьи, и я проклинаю их: это мой личный бред – они не дают Китти уснуть.

По словам доктора у Китти идет какое-то воспаление, и если его запустить, дело кончится плохо.

Мне надо отвезти ее на юг. Через Курортное управление можно снять комнату в Крыму или на Кавказе, и, возможно, я что-нибудь подыщу для нас. Оуэн сказал, что я могу ехать, как только закончится Шахтинский процесс, но до этого надо ждать целый месяц.


Запись сделанная чуть позже:

Я попросил Вайнштейна помочь мне раздобыть путевку на юг. Он обрадовался, будто давно ждал этого момента.

– У вас все будет: билеты в купе, прекрасный пансионат в Сочи и трехразовое питание – но нам надо опубликовать одну статью в «Нью-Йорк Таймс». Напрямую от нас редакция ее не возьмет, а вы все-таки официальный корреспондент солидного агентства…

Он выдал мне бумаги с «особыми материалами» по Шахтинскому делу, которые были обещаны дружественным журналистам, но в них не было ничего, кроме голословных утверждений и ругани в адрес вредителей.

– У вас нет доказательств… – начал я, но Вайнштейн меня перебил:

– Если «Нью-Йорк Таймс» опубликует наш материал, это и станет самым лучшим доказательством. На вашу статью будут ссылаться тысячи специалистов по СССР.

Он не скрывает, что Шахтинский процесс не имеет никакого отношения к правосудию: осуждение обвиняемых нужно «для дела», и если я люблю свою дочку, я должен в этом деле поучаствовать.

Наверное, я поторопился с критикой Маяковского и прочих гонителей. Кто знает, что творится в их личной жизни? Очень может быть, что они поставлены в точно такие же условия, что и я: либо ты отказываешься от своих принципов, либо с чистой совестью смотришь, как твой ребенок или жена погибают.

Слов нет, эмоций никаких нет. Я просто пытаюсь собраться с мыслями и решить, что мне делать.

6.

С самого начала Шахтинского процесса инженер Скорутто держался молодцом и отвергал все обвинения, которые предъявляли ему коллеги. Вчера он вышел к микрофону и скучным голосом, ни на кого не глядя, сказал, что признает вину и готов дать показания на товарищей.

– Коля, родной, не лги! – выкрикнул из зала женский голос. – Ты же знаешь, что невиновен!

В зале поднялся шум, публика повскакала с мест, и председатель суда вынужден был объявить перерыв. Рыдающего Скорутто увели, а когда он появился снова, произошло неслыханное:

– Товарищи, я оболгал себя и других! – произнес он на весь зал.

Повисла гробовая тишина.

– Вас запугивали? – строго спросил государственный обвинитель.

– Нет… Просто мои друзья предали меня, и я… я тоже предал их. – Скорутто обвел зал дикими глазами и вдруг выкрикнул: – Я в отчаянии – неужели вы не понимаете?! Я не спал восемь ночей! И я подписал… Я знаю, что меня ждет, но у меня больше нет сил!

Он просил прощения не за вредительство, как другие, а за ложные обвинения в адрес предателей. Его едва оттащили от микрофона.

Зайберт бормотал ругательства, французы ахали, поражаясь храбрости маленького инженера, а я думал вот о чем:

На Скорутто навалились миллионы сограждан, пылающих праведным гневом, и у него не осталось ни одного союзника, кроме жены, – такой же маленькой и беззащитной, как и он сам. Он знает, что не выберется из этого капкана: даже если его оправдают, в СССР у него нет и не может быть будущего. Попробуй-ка при этом сохранить твердость и человеческое достоинство! И тем не менее, он не сдался.