Угрызения совести перестали так сильно терзать ее, печаль неминуемо должна утихнуть, а со временем, быть может, пройдет тот голод души и тела, который просыпается всякий раз, когда она вспоминает о Жане, ибо она поняла, что пережитая драма не смогла укротить его совсем.

Спускаясь в заново отделанный салон, где ее ожидали свекор и мадемуазель де Комбер, Гортензия закрыла дверь своей комнаты с тем чувством, с каким завершают некую важную часть прожитой жизни. С этой минуты и впредь она посвятит себя ожиданию…

Закончилось лето с его удушливой жарой и внезапными грозами, перед которыми все бежали убирать белье, разложенное после стирки на лугу и блестевшее под солнцем, словно большие куски белой эмали. К осени выцвела густая лазурь неба, посветлели кроны деревьев и покрылись ржавчиной большие заросли папоротников, окаймлявшие плоскогорье. Погода стояла прекрасная, и плод под сердцем Гортензии тихо зрел, тщательно укрытый просторными юбками и большой черной кашемировой шалью, подаренной маркизом молодой вдове. Она почти не страдала от беременности: лишь несколько раз ее поутру настигала дурнота, прекратившаяся к четвертому месяцу. Ее молодое, здоровое и сильное тело расцветало в чаянии близких свершений, и тонкое лицо под густыми волнами шелковистых льняных волос приобрело свежие тона цветущего шиповника.

Маркиз заботился о ней со рвением, не ослабевающим ни на миг. Он не позволял ей выходить одной, но требовал, чтобы она ежедневно гуляла, и охотно сопровождал ее во время таких прогулок. В его отсутствие с ней была Дофина де Комбер, когда посещала их замок (а теперь она делала это часто!), или же Годивелла. Господин де Лозарг не без основания заявлял, что чище здешнего воздуха не бывает нигде, и не уставал повторять: будущей матери нужно дышать им как можно чаще.

– Он похож на садовника, который хлопочет над редким растением, – подшучивала Дофина. – Если бы он осмелился, думаю, он вдобавок принялся бы вас поливать…

Зима наступила внезапно. За две недели до Нового года еще стояла мягкая погода, а тут вдруг утром люди в Лозарге, выйдя из домов, оказались по колено в снегу. Снег не растаял и затвердел под порывами ледяного ветра, пришедшего с севера. Замок, этот островок, затерянный во льдах, подобно сжавшемуся кулаку, затворил в себе своих обитателей.

Эти недели оказались весьма тяжелы для Гортензии; их лишь немного облегчила вечерняя месса, которую впервые за долгое время отслужили в часовне. Это был прекрасный миг душевного исцеления при сиянии свеч и игре пламени на вкусно пахнувших сосновых поленьях, горевших в камине. Но всего лишь миг… Дитя под сердцем сделалось, как ей чудилось, неестественно тяжелым, и ей стало трудно ходить; будущая мать покидала свою комнату только для того, чтобы доплестись до кресла перед большим очагом в салоне. Там она долгие часы оставалась неподвижной, чаще всего занятая тем, что прислушивалась к толчкам младенца в мягкой раковине живота, и тогда на нее накатывало сладкое предвкушение будущего счастья. А кроме этого, она вязала в обществе Годивеллы (ее обучили вязанию еще в монастыре), немного читала и слушала маркиза, игравшего для нее на арфе…

У маркиза была приятная манера игры, но раньше хозяин замка ублажал лишь себя, поскольку инструмент никогда не покидал его комнату. Теперь же из любезности и желания развлечь молодую женщину он велел перенести арфу вниз, хотя, как только его пальцы касались струн, он тотчас забывал и о ней, и обо всем на свете, кроме музыки, полностью завладевавшей его существом. Это страстное увлечение было неожиданно в человеке, казавшемся вовсе бездушным. Но искусная беглость пальцев несколько восполняла холодность его музицирования.

Гортензия и сама играла на арфе, притом неплохо, но чувствовала себя слишком усталой, чтобы занять место у тяжелого позолоченного грифа. Она предпочитала отдаваться вольному течению мысли под аккомпанемент мягко перебираемых струн, напоминавших журчание весеннего ручья. А она с таким нетерпением ждала этой весны, ибо вместе с ней на свет должен был появиться младенец: к концу марта, и в этом совпадении она находила лучшее из предзнаменований.

Мадемуазель де Комбер уже давно не появлялась: в первых числах января ее уложила в постель жестокая простуда. К тому же дороги были слишком плохи, чтобы позволить это путешествие даже на санях. Гортензия очень сожалела об ее отсутствии, поскольку теперь ей нравилось проводить время в компании этой живой и веселой дамы. Даже когда ей самой хотелось помолчать, она любила слушать, как беседуют или даже пускаются в словесные пикировки Дофина и ее кузен – маркиз. Теперь же из женщин в замке оставались только Годивелла и две молодые служанки, которых наняли, чтобы освободить кормилицу от самых тяжелых работ. Однако старая женщина, похоже, потеряла вкус к болтовне и, оказавшись в обществе Гортензии, большую часть времени молилась, перебирая по многу раз все бусины четок, словно пытаясь ценой неутомимого упорства снискать благоволение небес, способное охранить дом и его обитателей.

Будущая мать надеялась, что ребенок появится на свет двадцатого марта – в тот же день, что и она сама. Но схватки начались на десять дней раньше задуманного: в ночь с одиннадцатого на двенадцатое.

Большие часы в вестибюле пробили полночь, когда острая боль прошла по всему телу Гортензии и вырвала ее из объятий сна. Задыхаясь, с каплями пота на лбу, она с облегчением почувствовала, что накатившая на нее волна страдания медленно отхлынула. Она еще сомневалась, стоит ли позвать прислугу, но новая волна приближалась, поднимаясь откуда-то из глубины тела, и тут боль достигла такой силы, что роженица испустила резкий крик, разбудивший ее тестя, последние несколько ночей державшего свою дверь полуоткрытой.

На этот раз родовые схватки уже не прекращались. Гортензию поглотил поток непрерывных мучений, терзавших ее с такой свирепостью, какого она даже не могла себе представить и перед которой оказалась совершенно беспомощна. Целые часы ее крики, прерываемые всхлипываниями и протяжными стонами, отдавались эхом во всем замке и за его пределами, объявляя, с какой властной настойчивостью дитя требовало, чтобы его впустили в этот мир.

Бедная мученица едва различала зыбкие силуэты тех, кто суетился вокруг нее, их осунувшиеся от тревоги лица, среди которых, как ей показалось, была и хмурая физиономия маркиза. Впоследствии она узнает, что господин де Лозарг настоял на своем присутствии во время родов невестки, словно она была царствующей королевой, а дитя – наследником престола.

Наконец, к вечеру в превзошедшем все прочие приступе боли раздираемое на части тело раскрылось и последним усилием вытолкнуло из себя мальчика…

На душераздирающий вопль матери эхом отозвалось торжествующее рычание деда, а за ним – повелительный крик младенца, которым тотчас завладела Годивелла, в то время как изнемогающая Гортензия погрузилась в милосердный провал похожего на обморок забытья.

Младенец весил около восьми фунтов и был великолепным ребенком, которого Годивелла вне себя от радости и тщеславия не замедлила объявить истинным Лозаргом. О последнем она могла и не говорить: это бросалось в глаза. А когда потрясенной Гортензии впервые дали его в руки, она почувствовала, как сердце тает от счастья, найдя в маленьком личике с непокорным хохолком черных волос на макушке сходство с Жаном. Впрочем, и с маркизом. Тут она осознала, до какой степени похожи эти двое. И почему волчий пастырь отпустил бороду и усы.

Материнская любовь захватила ее и понесла, как буря древесный листок; все сомнения, сожаления, колебания остались позади. Долгие минуты она созерцала своего мальчика, робко лаская губами щеки с легким пушком и розовые пальчики, которые топорщились, как крошечные морские звезды. И сердце, и глаза матери лучились нежностью.

– Конечно, я хочу его кормить сама! – сказала она тоном, не терпящим возражений.

– Лучше не надо, мадам графиня, – возразила Годивелла. – У вас грудь слишком маленькая, ей не вместить много молока, а этому крепышу потребна кормилица в теле, способная дать с избытком. Одну такую уже наняли…

– Не поговорив со мной? Мне кажется, это прежде всего моя обязанность!

– Господин маркиз не пожелал никому доверить заботу об этом. Он почти что без ума от счастья! Будьте спокойны, он не ошибется в выборе. Женщина будет здесь завтра поутру. А пока наш молодой хозяин попьет сладкой водички…

– Ну, хорошо! – вздохнув, уступила Гортензия. – Но я хочу ее видеть, как только она появится…

Итак, она вынуждена была примириться с тем, что младенцу отвели место не в ее комнате, а на кухне, у кровати Годивеллы. Несмотря на камины, комнаты замка было трудно хорошенько протопить, и около огромного кухонного очага ребенку не так угрожала простуда. К тому же он весьма часто и уверенно подавал голос, так что его мать оценила возможность проспать целую долгую ночь, вместо того, чтобы много раз подниматься с постели.

Но назавтра, чуть только она пробудилась, первым ее движением было позвонить и потребовать, чтобы ей принесли сына. Она решила назвать его Этьеном, наперекор намерению тестя, разумеется, пожелавшего наречь его в честь самого себя Фульком. Однако юная мать держалась стойко, уступив лишь в том, чтобы имя всех старших сыновей рода Лозаргов было вторым.

Подумав, что Годивелла ее не услышала, она позвонила снова, потом в третий раз. Наконец дверь открылась, но вошел в комнату почему-то тесть.

– Что такое? – спросила Гортензия. – Куда подевалась Годивелла? Я ее в третий раз зову и…

– Годивелла не может прийти. Она сейчас в деревне. Ее сестра Сиголена умирает…

– Ох!.. Это действительно очень печальная новость! Но в таком случае не соблаговолили бы вы велеть Мартон или Сидони принести мне сына? И когда объявится кормилица, пусть поднимется сюда…

Маркиз не ответил. Расставив ноги, скрестив руки на груди, он стоял посреди комнаты и разглядывал молодую женщину так, что это заставило ее содрогнуться. В комнате вдруг стало холодно, словно высокая фигура в черном с короной серебряных волос, загородившая ей огонь очага, вбирала в себя все тепло.