Все это намного превосходило элегантностью тот несколько вышедший из моды зеленый костюм, в котором маркиз ранее направлялся к мадемуазель де Комбер, но Гортензия не была уверена, что одобрила бы происшедшую с ним перемену. Свирепый провинциальный лев в своем позеленевшем от времени черном одеянии и поношенном белье казался благороднее и, что важнее, величественнее этой ожившей модной картинки. Может быть, потому, что тогда он не походил ни на кого, а теперь во всем своем блеске смахивал на светских хлыщей, прогуливающихся по бульвару Ган.

Весьма скоро стало ясно, что изменилась не только внешность, но и состояние души маркиза. Он обратился к племяннице с невиданной любезностью, расцеловал ее в обе щеки, не поскупился на комплименты по поводу цвета ее лица, поздравил Этьена с тем, что у того за время его отсутствия дела пошли явно блестяще, стал подшучивать над Эженом Гарланом, упомянув о прискорбной медленности продвижения его ученых трудов – причем с такой веселостью, что бедняга, ошеломленный, застыл на месте, – поцеловал Годивеллу, заверив, что ни один парижский ресторатор в подметки ей не годится… Фульк де Лозарг источал какое-то возбуждение и ликование, о причине которых оповестил тотчас и без утайки:

– Я привез достаточно, чтобы сделать наши старые руины достойными обитания. И это только начало!

Свертки и сундуки действительно заключали в себе настоящие сокровища: посуду тонкого фарфора, столовое серебро, ткани для обивки мебели, одежду (Гортензия получила кашемировую шаль, Этьен – новую сюртучную пару) и множество разнообразных предметов, среди коих особенно поражала арфа, заключенная в самом большом ящике. Ее появление доставило девушке живейшее удовольствие, хотя, по всей видимости, инструмент предназначался вовсе не для нее, поскольку маркиз велел доставить его в свои личные покои, в заключение сообщив, что с ближайшей почтой ожидает прибытия гарнитура мебели, и тогда он преобразит один из уголков большой залы в настоящий салон.

Уперев руки в бока, Годивелла наблюдала за распаковыванием всех этих богатств, ни на мгновение не думая скрывать своего неудовольствия:

– Новая мебель! Серебро! Все это лишь пыль собирать, которую мне ж и вытирать! А где найти для этого время, господин Фульк? Я старею, и у меня не шесть рук!

– Не начинай брюзжать! Во благовременье ты получишь и помощников. Вот будет ярмарка ремесел[6], наймешь себе двух горничных, стряпуху…

– У меня есть Пьерроне! Его мне достаточно. Тем более что он начинает разбираться в готовке! И потом, к чему вся эта выставка?

– Существуют обстоятельства, в которых такого рода выставки, как ты их называешь, совершенно необходимы. Мое жилище слишком долго было закрыто для людей. Пора вернуть сюда общество.

– Не думаете ли вы задавать балы, дядя? – спросила Гортензия.

Разглядывая на ходу большой серебряный сосуд для охлаждения напитков, маркиз отправился самолично установить драгоценный предмет на один из поставцов, находившихся в зале, и бросил небрежно:

– Мой отец некогда их задавал. Конечно, не слишком часто: только в исключительных случаях. Но мы всегда поддерживали честь нашего дома.

– Да, это верно, – подтвердила Годивелла, неожиданно расчувствовавшись от нахлынувших воспоминаний юности. – В последний раз это было по случаю замужества вашей тетки Луизы, ее выдавали за графа де Мирефлер. Вот уж был праздник так праздник! А какова невеста! Более сговорчивой и веселой не найти! Ну, конечно, она делала хорошую партию, и ее суженый был одним из самых знатных сеньоров…

– Ну, хватит же, Годивелла! Оставь прошлое в покое, и займемся-ка будущим.

Обернувшись к Гортензии, он стал разворачивать кусок штофных обоев из камки великолепного бирюзового цвета и заставлял материю блестеть под светом канделябра, обнаруживая тонкую серебряную нить, вплетенную в ее рисунок.

– Эта ткань предназначена вам, дитя мое. Я счастлив заметить, что вам, если не ошибаюсь, она нравится.

– Вы правы, но это совершенно ненужная трата, дядя. Моя комната устраивает меня такой, какая она есть.

– Вам угодно это утверждать, и я благодарен вам за подобную любезность, но, обставленная для юной девицы, она не подойдет графине де Лозарг.

Гортензия выронила материю, словно та обожгла ей пальцы. Ее сердце замерло в груди, но ум успел принять оборонительную позицию. Неужели опасный час уже близок? Чтобы скрыть тревожные мысли, она заставила себя застыть с потупленным взором.

– Если идет речь о графине де Лозарг, – размеренным тоном проговорила она, – то это не может касаться меня. И вы заблуждаетесь, дядя, предназначая эту материю для моей комнаты.

– Нет, я отнюдь не заблуждаюсь, и речь именно о вас. В моих намерениях сейчас и всегда было стереть память о прошлых ошибках, сделав из вас настоящую представительницу рода Лозаргов…

– Но это не в ваших возможностях, дядя!

– Вы так думаете? Во всяком случае, не вижу, какие доводы вы можете противопоставить этому замыслу. Разве кузен вызывает у вас неприязнь? Напротив, я обнаружил между вами определенные дружеские связи…

– Вы можете даже назвать их привязанностью. Действительно, я питаю к Этьену ту нежность, каковой брат может ожидать от сестры. Но, повторяю, дело идет только о братских чувствах…

– Их вполне достанет, чтобы упрочить ваш счастливый союз. Подумайте только, ведь до тех злосчастных времен, что нам пришлось пережить, существовал обычай, согласно которому девица из рук отца принимала супруга, которого зачастую никогда раньше не видала.

– Мне все это известно. Но те прискорбные времена, о которых вы так сожалеете, уже давно в прошлом, и может статься, что я думаю иначе. В тот день, дядя, когда я выйду замуж, я сделаю это по любви… точно так же, как моя матушка! Она никогда не жалела о своем решении.

Напоминание о бунте Виктории было неосторожностью, и Гортензия тут же о ней пожалела, увидев, что лицо маркиза странно пожелтело, словно желчь стала источаться прямо через поры.

– Что вы знаете о любви? – скрипучим голосом отчеканил он. – И известны ли вам ее границы? Что позволяет вам утверждать, будто именно это чувство, склонность, нежная привязанность даже, которой вы с Этьеном так чванитесь, не есть или не станет когда-нибудь любовью?

– Что? Любовь, которую я питаю к другому человеку. Кто, думаю, наилучший предмет для сравнения!

– Неужели? Вы любите? Однако же я не слышал, чтобы вы были обручены.

– Любовь и обручение не всегда идут рука об руку. Вы только что сами об этом говорили. Во всяком случае, какое понятие вы можете иметь о том, что я испытываю в глубине души, ежели еще пять месяцев назад вы не подозревали о моем существовании? Если бы не смерть моих родителей…

– Не упоминайте об этом ужасном злодействе! – закричал он. – Не заставляйте меня напоминать вам, каким образом пришел конец безрассудной любви моей сестры к человеку из простонародья! Он убил ее, этот мерзавец!

Дрожа от негодования, которое не могла более сдерживать, Гортензия, выпрямившись, встала перед маркизом, как маленький петушок, готовый кинуться в бой, и бросила ему в лицо:

– Запрещаю вам говорить о моих родителях в таком тоне, ни о матери, ни об отце! А еще знайте: мой отец не повинен в смерти моей матери. Они оба были злодейски убиты! Мне это известно! Я в этом уверена!

– Глупости! Вы отрицаете очевидное!

– Нет! В ту минуту, когда их предали земле, опустив в одну могилу, – вместе, вы слышите? – вместе, как они всегда жили, некто мне неизвестный явился и выложил мне всю правду! Он поклялся, что их убили! И я поверила ему… буду верить и впредь!

Но слишком натянутые нервы не выдержали, и в тот же миг девушка рухнула, сотрясаясь в рыданиях, прямо на руки подхватившей ее Годивелле, которая вовремя поспешила к ней на помощь. Добрая женщина была вне себя.

– Нашли что говорить невинному дитяти, господин маркиз! – воскликнула она. – И хорошенький же способ просить руки! Думаю – и господь меня простит! – что вам случается вовсе терять разум! Пойдемте, сердце мое, вам надо присесть! – продолжала она с бесконечной мягкостью, подводя девушку к одной из скамей, расположенных около очага. – Вы и так пролили слишком много слез, и грех на том, кто заставил вас лить новые слезы.

Вместо ответа маркиз пожал плечами и ограничился тем, что стал ожидать, пока она успокоится.

Впрочем, Гортензия, которую кормилица нежно прижала к своей обширной груди и укачивала, словно младенца, тихо поглаживая по волосам, – Гортензия понемногу приходила в себя. Несомненно, маркиз употребил это время на то же самое, ибо, когда она выпрямилась и встала, отблагодарив Годивеллу жалобной улыбкой и поцелуем в щеку, она снова оказалась с ним лицом к лицу.

– Забудем все это, дитя мое, – гораздо более мирным тоном промолвил он. – В нас говорит одна и та же кровь и толкает на безрассудные выходки: в этом мы похожи. Признаюсь, меня покоробил ваш, скажем, не слишком учтивый отказ, при том что я с радостью в сердце возвращался в родные стены, счастливый тем, что нашел Его Королевское Величество весьма, весьма расположенным к нашему семейству…

– Разве прежде он не был к нему расположен?

– Отнюдь, отнюдь, по крайней мере я дерзал уповать на это, судя по тому, что мне передавали; но теперь я полностью уверился в добрых чувствах монаршьего дома, когда Его Величество Карл X и Ее Королевское Высочество, герцогиня Ангулемская, всемилостивейше оказали мне честь, приняв меня и уверив в своей благосклонности. Признаюсь, я был тронут тем участием в вашей судьбе, какое выказала Ее Высочество, и теперь только от вас зависит после замужества сделаться одной из ее статс-дам…

– Я уже сказала вам, дядя, что этот брак невозможен, – с усталой улыбкой проговорила Гортензия.

– Из-за старинной любовной интрижки? Мое дорогое дитя, мечтания молоденькой девушки и реальные обстоятельства бытия редко согласуются друг с другом. Положение, в которое вас поставило прискорбное исчезновение ваших родных, с точки зрения света нестерпимо. Лишь достойный брак способен позволить вам вести иной образ жизни, кроме прозябания – не правда ли, унылого и безрадостного? – в этом пристанище одиноких. Вы молоды, вы прекрасны… Вы станете еще более пленительной, когда материнство позволит вам расцвести. Может быть, вас ждет великолепная будущность, не отталкивайте же ее!..