– А сверх того супруга, состояние и даже свободу. Однако же у нее был ребенок, что несколько отличает ее случай от вашего. Вы об этом не задумывались?

– Не без того, признаюсь.

– Вы также забыли упомянуть о той страсти, что она внушила победителю…

Не заглядывая в книгу, Жан процитировал наизусть:

Сейчас, когда кругом меня враги теснят,

Мне так необходим ваш дружелюбный взгляд!

Ужели, вам свой трон и руку предлагая,

И в вас, жестокая, увижу лишь врага я

И, вызывая весь ахейский мир на бой,

Не буду знать, за что я жертвую собой?[5]

Он внезапно оборвал речь и разразился смехом, поймав изумленный взгляд девушки.

– Честно говоря, не рассчитывал произвести такое впечатление. Вы прямо онемели. В этом что-то есть, как вам кажется? Дикарь, волчий пастух, цитирующий Расина, – изрядная диковина, не правда ли?

– Я, должна признаться, немного удивилась, – произнесла она с улыбкой, всего очарования которой не ведала. – Но откуда вы узнали это?

– От одного святого человека. Когда-то старый аббат Кейроль, бывший капеллан Лозарга, сжалился надо мной, бедным зверенышем. Это был – да и есть, потому что он жив поныне, – настоящий книжник, хранивший в своей памяти целую энциклопедию. В ту пору он при любой погоде под видом прогулки, необходимой для его здоровья, являлся в нашу хижину, а она стоит там в лесу, на противоположном склоне холма, – и Жан указал на скалы, обступившие один из извивов потока. – Позже, когда он начал дряхлеть, мы встречались здесь. Вот почему я привязан к этому уголку и нередко с удовольствием сюда наведываюсь…

– Вы и сейчас обитаете… в том же месте?

– Ну да. Только ко времени ухода аббата я настоял на том, чтобы Сиголена вернулась жить в деревню, в свой прежний дом. Сам аббат привез ее туда. Она заболела, и жизнь, которую мы вели, оказалась ей не по силам. С тех пор я остался один… со Светлячком… и книгами, которые мне подарил мой благодетель.

– Почему же он уехал?

Не ответив, Жан поднялся, отошел ко входу в пещеру. Он стоял к ней спиной, и его мощная фигура четко вырисовывалась в золотистом свете, льющемся снаружи. Некоторое время он пробыл там неподвижно, молча, и Гортензия поняла, что он не ответит. Что-то творилось в ее груди. Это было похоже на голод. Она не слишком понимала, что это такое, но ей вдруг захотелось, чтобы он повернулся к ней, подошел, опустил на нее взгляд голубых глаз, так похожих цветом и блеском на глаза маркиза, но умевших глядеть с совсем другим выражением. Это желание было острым чуть не до боли, но Гортензия еще не знала, что его-то и называют любовью… Увлекаемая какой-то силой, которую не могла ни осмыслить, ни побороть, она тоже встала и подошла к нему так близко, что едва не касалась его. Она теперь могла видеть гордую линию его профиля и горьковатую складку, что ложилась у рта в минуты, когда он не знал, что за ним наблюдают. Не оборачиваясь, он почти шепотом произнес:

– Я говорил вам, что вы можете меня позвать, когда пожелаете. Вы, видимо, этого не желали, поскольку я ничего не слышал. Однако же «косой злыдень» дул нередко.

– Вы сказали: «если я вам понадоблюсь». Я не осмелилась вас беспокоить по пустякам. Разве что в минуту опасности…

– Боюсь, что вы постоянно в опасности. Мне всегда страшно за вас!.. Что вы делали с тех пор, как в замок привезли этого бедного надломленного мальчика?.. И особенно после того, как дражайший маркиз обрел вкус к путешествиям?

– Я постаралась помешать бедному мальчику, как вы его назвали, не сломаться совсем. Он захотел убежать. Ему не удалось, тогда он попытался умереть…

– Это еще зачем?

В нескольких простых коротких словах она все ему рассказала, обнаружив, что ей удивительно легко открывать ему свои мысли и сердце. Легче, чем Этьену, хотя в нем, как ей казалось, она обрела брата. С Жаном все было по-другому. То, что ее влекло к нему, никак не походило на братскую симпатию. Новые чувства Гортензии были более возвышенны, сильны и очень смущали ее самое, тем паче что к ним примешивалось странное впечатление, что этот рослый человек, несмотря на свой высокомерный и грозный вид, делающий его похожим на кельтского бога, так вот, этот житель ночи, волчий пастырь, создан из той же субстанции, что и она… Столь же нежной. Такой же хрупкой…

Когда она рассказывала о том, как после соглашения, заключенного между ними, Этьен стал возвращаться к жизни, Жан вдруг повернулся к ней так внезапно, что она не успела отстраниться и очутилась почти что в его объятиях. Он схватил ее за плечи и держал так сильно, что она сквозь толстую ткань плаща могла ощутить, как дрожат его большие руки.

– Вы его любите? Скажите мне! Вы любите его?..

– Кого, собственно?

– Ну, его… вашего кузена! Чтобы так стараться, надо любить!

Светлые глаза девушки бестрепетно встретились с потемневшими глазами юноши.

– У меня к нему дружеская склонность и жалость. О любви я ничего или почти ничего не знаю, но думаю, что это не то же самое. Или же любовь – очень унылое чувство!

Она не старалась ускользнуть ни из его рук, ни от его взгляда. Напротив, она чувствовала себя чудесно, так, словно была создана для того, чтобы быть подле этого человека, чье несколько прерывистое дыхание овевало ее лицо. Она впивала запах сена и жженого дерева, исходивший от его одежд, и находила, что ничто в мире не пахнет лучше. Все эти мимолетные ощущения наполняли ее почти животным счастьем.

Оба не знали, сколько времени они вот так стояли, неподвижные, утонув взглядом в глазах другого. Они покоились в лоне пещеры, огражденной потоком, словно в длани господней, и уже не могли распознать, чье сердце бьется так громко.

И тогда очень мягко Жан ослабил силу объятий, обдававших Гортензию жаром, что исходил от его рук и груди. Он пригнул голову, и их губы соприкоснулись в мимолетной ласке, а затем приникли друг к другу со страстью, удивившей их самих, когда позднее они стали бы припоминать это мгновение. Гортензия задрожала всем своим существом и вся раскрылась под этим поцелуем, преисполнившим ее блаженством. Казалось, она перестала быть собой и лишь пыталась, повинуясь инстинкту, крепче прильнуть к тому, в ком угадала свое подобие. Счастье, затопившее ее, было так же остро, как страдание…

Страдание стало действительностью, когда Жан исчез, жар сменился холодом, и она открыла глаза. Он выпустил ее из рук так внезапно, словно мир опрокинулся. Ослабевшие ноги подломились, она, сама того не заметив, упала на колени и бессмысленно глядела на светлый вход в пещеру, где он только что стоял и откуда убежал так же бесшумно, как волк, следовавший за ним, по пятам. И к ней вернулось ощущение одиночества, такое нестерпимое, что Гортензия заплакала…

Когда она возвратилась в замок, уже опускалась ночь, и Годивелла начала тревожиться, напуганная ее столь долгим отсутствием. Но Гортензия, едва прошли минутные сожаления, обрела в душе обновленную радость жизни, словно дитя, только появившееся на свет, и была так поглощена переживанием чувства, которое открылось ей, что перестала обращать внимание на внешние обстоятельства. Тому, кто ослеплен солнцем, промелькнувшая свеча не кажется яркой, а девушке представлялось, будто у нее выросли крылья. Даже известие о скором возвращении маркиза не сумело умалить ее счастья. С того мгновения, когда она узнала, что любит и любима, Гортензия решила, что дядя-деспот потерял над нею всякую власть и не способен ни заставить ее страдать, ни принудить к чему бы то ни было. Как она заблуждалась!

Двумя днями позже хозяин Лозарга, которого Жером отправился встречать к почтовой станции в Сен-Флуре, вступил в свою вотчину, как завоеватель после удачной военной кампании. Не только его экипаж был переполнен сумками, картонками и другим самым разнообразным багажом, за ним следовали еще две доверху груженные «бароты». На них громоздились сундуки и ящики самых разнообразных размеров и форм.

– Атилла возвращается домой, – заметил Этьен, вместе с Гортензией следивший из окна своей комнаты, как упряжки спускались с плоскогорья. – Не хватает только скованных пленников. Впрочем, правда и то, что таковых он держит у себя дома…

– Вам не кажется, что «Атилла» звучит с некоторым преувеличением? – смеясь, спросила Гортензия.

– Нисколько! Он сеет горе и разрушение. Откуда, как вам кажется, привезенная им добыча, если не от набега на ваше добро?..

– Не думаете же вы, что он желает перевезти сюда то, что было в особнпке на шоссе д'Антен? Тут не обошлось бы двумя телегами.

– Вы правы. Но готов заключить пари, что он умудрился убедить ваш опекунский совет в необходимости вручить ему по тому или иному поводу некую сумму. Или на худой конец он сумел их принудить.

– Вы плохо знаете финансистов, – запротестовала Гортензия. – Не так-то легко заставить их отдать то, что они дать не желают…

– Кроме тех случаев, когда у вас крепкие связи и очень могущественные покровители! Но я опечалил вас в то время, когда вы так веселы, – с горячностью прибавил молодой человек. – Забудьте мои слова! В конце концов, возможно, я ошибаюсь. Но мне непонятно, откуда еще мой отец смог бы извлечь все это!

Вскоре Гортензии предстояло убедиться, что Этьен ошибался лишь наполовину. Действительно, маркиз заставил банкирский дом Гранье выплатить себе добавку к пенсиону, но эти деньги он пустил в игру и выиграл значительную сумму.

Одно было совершенно очевидно: он принес с собой такой дух Парижа, что Гортензия, наблюдая, как он поднимается по дороге к замку, почувствовала себя до крайности провинциальной. Жемчужно-серый редингот с пелериной позволял увидеть тончайшее белье и пышный галстук из плотного бордового шелка. От блестящих сапог до темно-серого цилиндра, лихо сдвинутого на бровь, маркиз являл собой воплощение светского лоска, дополненное длинной сигарой, небрежно зажатой в углу рта. Широкий плащ с капюшоном того же цвета, что и плащ, ниспадал с его плеч, перехваченный узорной золотой цепочкой.